"Фантастика 2024-54".Компиляция. Книги 1-20
Шрифт:
А начиналось все хорошо. Даже радужно все начиналось. Общага не казарма, еще и стипендию платили, шестьдесят стартовых рублей, дальше больше. Врать не буду, на радостях, узнав о моем устройстве в столице, мать посылала кое-что. Хотела и щедрой рукой, да я запретил. Как же, дембель, по ощущениям взрослый мужик, бывалый, а тут маменькино варенье и вспомоществование по студенческой бедности. Я долго не мог привыкнуть к этому определению. Студент. Не идентифицировал себя. Будто после школьной скамьи снова угодил в детсад. Да еще в младшую группу. Блатные, не блатные, всякие были среди нас, тоже и после армейской лямки и с настоящими комсомольскими направлениями за агитационные услуги. Надо ли напоминать, что я сразу же приземлился в старосты курса? Не надо. И правильно, такая судьба. Выборы в подобной ситуации у первокурсников, даже отдаленно не знающих друг друга, происходили предельно просто. По рекомендации согласно послужному списку. У меня, как водится, открылся самый богатый, и характеристика – старательный исполнитель, без претензий на исправление верховной линии, вдобавок может оказать и первую помощь при недомоганиях на отчетном собрании. Хотя занятия, обозначенные в моей компетенции, лежали по большей части в хозяйственной плоскости. Раздача слонов и стипендий, расписание и общий учет явки согласно этому расписанию, талоны обеденные и проездные, подотчетные финансы и подноготные привилегии, разногласия подчиненных рангом пожиже и примирение после разногласий. Мало ли у добросовестного старосты курса хлопот? Кто был, тот знает. Возня. Зато на глупости времени оставалось с гулькин нос. Да и охоты не было. Потому что, мне понравилось.
Я никогда не представлял себе прежде. Что такое академическая атмосфера. Разумеется,
Конечно, многое определял будущий карьерный рост. Больше в надеждах, потому что уже тогда опасались: пригодится ли? Хотя еще ничего радикального не произошло. Еще предрекали – вот уйдут ветхие старцы и на засиженные ими стулья в спешном порядке водрузятся молодые реформаторы, даже горбачевская говорильня не пугала. Все понимали, по мановению волшебной палочки привычный верховный уклад не переделать, то бишь, не перестроить. И пусть себе болтает, эка важность, главное, начали вдруг приотворятся двери, прежде стоявшие запечатанными наглухо. Потихоньку, полегоньку, а скоро и не надо, не ловля блох! По-прежнему с некоторой завистью, в частности я, смотрели на, казалось, вечно востребованных математиков и физиков. Вот где обитал академизм в чистом, беспримесном виде. Важные, патлатые, нарочито оборванные, им галстучки-костюмчики были ни к чему. Все равно разведут по ящикам, академгородкам, засекреченным проектам. Ядерщиков запишут, блюдя секретность, в рядовые теплотехники с зарплатой замминистра – в сравнении с затратами на термоядерный синтез сущие копейки. Мат-механикам навесят погоны, кому не за горами и золотые, само не полетит, не надейтесь, так уж не поскупитесь, чтоб летало хорошо и падало, куда нужно. Наиболее везучие будут представлять отечественный научный прогресс на заграничных симпозиумах. Туда кого попало тоже не пошлешь, ради одного только статуса борца за мир, надо хотя бы знать, чем отличается уравнение Шредингера от уравниловки колхозного домостроя.
Но за себя я как-то был спокоен. О заоблачных должностных высях не помышлял, пролетарским происхождением не кичился. Просто жил. Как подобает философу и студенту. Тянул лямку, грыз книжный гранит, ездил со стройотрядами на заработки, неловко ухаживал за девушками. О будущем представлял разумно. Потребуются мои ученые приобретения народу и Родине, всегда готов! Если без надобности, что же, вперед, на рабочий трудовой фронт. Софист Протагор, провозгласивший человека, как меру всех вещей, был дровоносом, а стоик Клеанф, стихотворным размером изложивший доктрину Портика, – чем-то вроде поденного сельхозработника, и ничего, на пользу пошло. И им и человечеству в целом. Хотя так далеко я не заносился, какое там человечество! Объем моего собственного человечества был пока весьма и весьма ограничен. Университет на Ленинских горах стал для меня как бы вторым, приветливым домом. Мне иногда даже плакать хотелось, жалко, что неловко бы вышло – великовозрастный детина рыдает за здорово живешь. А плакать хотелось потому, что я умел ценить полученное авансом благо. Не плевать в лицо дающему, не блевать в колодец, что тебя вспоил, не смотреть в зубы даренному коню, пусть это даже ледащий мерин, потому что ведь не с неба падает, но приходит к тебе от других людей, система они там или не система, однако верили и старались. Для тебя тоже. Эх, хорошо в стране советской жить! Может и хреново, спорить не буду, нечестно, ибо не был ни в каких странах иных. Но!.. Я, парень из приморской периферийной станицы, в натяжку именуемой город-курорт, не племянник маршала, не сын подпольного миллионера, и пожалуйста, в столичный университет по разнарядке. В какой республике овеществленной гражданской свободы это возможно? Задарма, чуть ли не уговорами, да еще приплатили, лишь бы учился. На философа. Конечно, иные скажут. Комсюк вонючий, продал святую свободу за чечевичную похлебку. Скажут, и типун им на липучий язык. Ничего я не продавал. Все это изначально и так было мое, и чечевица и похлебка из нее. Я родился уже внутри сформировавшегося общественного уклада, отнюдь не снаружи. Не сестры Вертинские и не граф Алексей Толстой. Я и был от рождения советский человек. И гордился этим, так меня учили, я не видел нужды от того учения отступать. Мне внушали, что хорошее может преобразоваться из плохого только путем неустанных трудов и борьбы, просто так ничего никакие ангелы и добрые дяденьки из-за океана не принесут, на блюдечке с голубой каемочкой не выложат. Не нравится реальность, что же! Вольному воля: вместо того, чтобы бестолку брызгать слюной и диссидентствовать, кажа кукиш из-под куста, возьми и сделай, что в твоих силах, пострадай и выстрадай, на Руси не такое терпели, и за идею, и за ближнего своего. Видишь ли, великий ленинский эксперимент не вполне удался – надо думать, развернуть против ветра этакую махину! И какой вывод? Все похерить и все похоронить в грязи? Потому и не удался, что были мы первые. Так посмотри по сторонам на тех, кто шли за нами вторыми, возьми полезное и верное. У шведов, у китайцев, у датчан, у тех же монголов, по крохе, по капельке, авось, сгодится дома. А все сломать, после охаяв, и дурак сможет. Зачем мне свобода в диком поле? Если выйдешь посрать, так чтоб далеко видать было и тебя и твое говно?
Но в университете я радовался жизни. Именно, что в «упадочные» восьмидесятые радовался. Да, жрал в столовке, спал на общежитской койке, курил «беломор» и радовался. (Кстати сказать, и в новой русской реальности для меня ничего кардинально не изменилось. Значит, воистину не в проплаченных свободах счастье?) Я пробовал на свой собственный вкус все, что попадалось мне случайно и не случайно, в основной колее и на ее обочине. Помню, на втором курсе даже заделался «байдарочником», в пику очередной подружке, сменявшей меня на загорелого альпиниста из университетской спортивной секции. Податься тоже в альпинисты мне показалось неоригинальным, что я, обезьяна, что ли? А тут, проходил мимо покурить, соседи с нижнего этажа на общей лестничной клетке паковали весла и какие-то запутанные мотки веревки в брезент. Вот так, с бухты-барахты, не раздумывая долго, а что, ребята, возьмете с собой? Ну, для начала смерили взглядом с ног до головы. Фигурой я был уже тогда, как похудевший на овсяной диете (присутствовала такая в моде) Илья Муромец, решили, пригожусь. Ни о каких взносах-проносах-поносах в те времена и речи не шло. Хватит средств на личный прокорм, и ладно. Не хватит, тоже ладно, и спрашивать-то было зазорно. Попросту сказали: пшена купи, сможешь? А то! Целое лето ишачил под Оренбургом, на строительстве силосной башни. И пшена, и другой крупы, если нужно. Не нужно, не нужно, все есть, нам бы здоровых парней побольше, а то берем на весла девчонок, не подумай, их все равно бы взяли, но лучше парней побольше. Главное, от водки отказались – тогда еще без талонов купить возможно было, – у них сухой закон. Безопасность на воде, оно понятно, серьезная штука. Хотя, понятно, я загрустил, но коли назвался груздем, полезай-ка на сковородку. Сам поход я запомнил неотчетливо. Было очень мокро, очень грязно и очень голодно. Все это, конечно, пустяки. Что я, кисейная тургеневская барышня, что ли? Беда в том, что было очень скучно. Не азартно и не душевно. Видно, байдарочная стезя оказалась не моей совершенно. К тому же, затаенный интерес насчет приватного знакомства с девушками вышел пустым. Усталые, угрюмые, суровые как медведицы, да и свои парни имелись, а мне хотелось легкости и романтики, после хоть и несильной, но все же душевной травмы. Зато вынес из всего путешествия по горной кавказской речке (и под пыткой в застенке не вспомню ее названия) занятную застольную байку, отчасти подтвержденную на личном опыте. Пользовалась впоследствии успехом:
Стало быть, собирается матерый «байдарочник» на сплав. Берет бумажку и пишет список необходимых в пути-дороге вещей. «Пункт первый. Водка. (брехня, по крайней мере, сам не видел). Пункт второй. Карты. (не видел
тоже) Пункт третий. Девушка. (это верно, вот только сомнительное удовольствие) Пункт четвертый. Гитара. (вот этого не то что, не видел, но и не слыхивал о намерении). Пункт пятый. Байдарка. (без чего, действительно не обойдешься)». А по соседству с ним собирается новичок и тоже пишет пресловутый список. Когда в его шариковой ручке кончаются чернила, он обнаруживает с искренним удивлением, что в последней записи значится: «Пункт шестьсот двадцать восьмой. Таз железный, эмалированный»! (И это чистая правда. Сам сбирался в речные дали похожим образом. Таз, конечно, не брал и список не ваял от лени, но, скажите на милость, за каким …ем я потащил с собой ведерный дуршлаг для промывки макарон? Причем свято был уверен: оное изделие обязательно пригодится на привале).О чем это, бишь, я? И куда занесло мой рассказ? Извините, человек не машина, у него не программа, а непредсказуемые эмоции. Однако вернемся в главное русло.
Итак, я жил-поживал. Преодолевал препятствия, брал высоты, созерцал, а порой и шалопайствовал. Травмы душевные, это так, к слову пришлось. По-настоящему, не было их. Более-менее постоянные интимные отношения, не слишком, правда, долгосрочные, вышли у меня с одной медичкой-студенткой из «пироговки». Будто уже тогда приколдован был к белым врачебным халатам. Веня Лепешинский привел, где-то на отхожем промысле, то есть, на чужой студенческой дискотеке, свел знакомство. Летучий был парень, чего только не тащил в дом в этом смысле. Из штукатурно-малярного ПТУ, из троллейбусного парка на проспекте Буденного, из мосфильмовского массовочного питомника – а кто в МГУ не подрабатывал на ближних стройках киноиндустрии? Между прочим, три рубля за полный съемочный день! Самому довелось изображать усидчивого монашка в «Борисе Годунове» Сергея Бондарчука. Ходил в рясе, мял четки, даже выставлен был в первый ряд за фактурный внешний вид. Этакий недоедающий Ослябя.
Короче, из «пироговки» Лепешинский привел двоих. Одна скоро испарилась в неизвестном направлении, и правильно сделала – Веня хлебнул лишку и принялся упорно искать пятый угол преимущественно на карачках. Вторая осталась – я-то был относительно трезв, а по отношению к соседу-добытчику, и вовсе прозрачен как стекло. Татарочка с кукольным личиком и престранным именем. Аман-Биби. Настоящим ли, выдуманным, но ничего более я о ней не знал, и не узнал впоследствии. Хороводились мы весь четвертый, перевалочный курс, не то, чтобы всерьез, но и не понарошку. Любились, стелились, без откровенного разврата, но и без смущений, медичка все-таки. А потом Аман-Биби взяла, да и вышла замуж. За своего, за татарина из Уфы. А я напился от огорчения. И пил с утра пятницы до вечера понедельника. Без продыху. Добывал из-под полы у местных бутлегеров, в основном доблестных представителей пожарной команды, и пил. Самогонку мешал с плодово-ягодным, все втридорога – в рамках уже набравшей ход горбачевской антиалкогольной кампании. Хотя испрашивал сам себя: с чего было слетать с катушек? Ни обязательств, ни клятвенных уверений. Мы, кажется, даже ни разу не заговорили о любви. Но расстройство мое вышло подлинным. Будто я, лопух, упустил что-то значительное в жизни, чего-то не совершил, чего-то не доглядел или не разглядел вовремя. Расстраивался я недолго, во-первых, потому что Спицын на правах отеческой опеки всыпал мне «за бытовое разложение» по краснокалендарное число. И, во-вторых, потому что вскоре появилась Лампасова. «Передо мной явилась ты». И так далее.
Имени ее вам я открывать не буду. Пусть останется просто Лампасовой. Фамилия ей вполне соответствовала. Генеральски-галифешная. И знаковая. Потому что меня впервые подобрали. Не я набивался сам, но меня вдруг попытались взять нахрапистым неумелым штурмом, как Нарвскую крепость. Только в отличие от этой твердыни, меня завоевали с первого приступа. Хотя завоеватель был еще в битвах неопытен. Зато настырен. Кавалерист-девица Лампасова, москвичка и умница, видимо, искала загодя подходящего жениха. Признаюсь честно, своей цитатой «передо мной явилась ты» я сильно погрешил против истины, в плане продолжения относительно гения чистой красоты. Уродиной Лампасова, правда, не была. Тощая, упрямая, вертлявая, белобрысая, зато активистка и записная отличница, с отделения структурной лингвистики, у них там, на филологическом, ощущался вечный дефицит женихов. Лампасова носила долгую косу, стянутую переплетением разноцветных резинок для волос и смешно подпрыгивавшую вверх при каждом стремительном и нервном шаге владелицы. Выпуклые ее глаза, косвенно наводившие на раздумья относительно молодой Крупской, настырно разглядывали белый свет из-за диоптрических стекол модных, крупных очков – итальянская выделка, сто двадцать рэ, советских разумеется, на черном межфакультетском рынке (был такой, торговали по объявлению с досок информации, желающим товара предлагалось записать внизу текста с предложением свои координаты, чтобы сам ухарь-купец не светился без нужды).
Лампасова оказалась девицей строгих правил. Ходили под ручку в Большой Зал Консерватории, обоим были положены льготные (читай, бесплатные) абонементы, как оправдавшим доверие «неосвобожденным» функционерам. Ходили и в театры, по тому же принципу – излишек билетов, оставшийся после очередного студенческого «лома», поступал, в том числе, и в пользу факультетских заслуженных старост. Слыхом не слыхали, что такое ночной театральный «лом»? Тогда вы ничего не знаете о студенческой жизни «восьмидесятой» Москвы. Нас было несколько группировок. Не в теперешнем смысле, не в уголовно-похабном. Но так назывались объединения нескольких вузов, или собранные в пределах одного большого, вроде нашего университета, которые «держали» театры. Кто опекал нераздельный тогда МХАТ, кто Таганку, кто Ленком. Мы специализировались в основном по «Современнику» и «ГАБТу». С вечера перед соответствующими рангу той или иной группировки билетными кассами, где наутро открывалась единоактная продажа на будущий календарный месяц, выстраивалась очередь. Из крупных телом и ростом парней, преимущественно в колхозных ватниках, какие не жалко. Грелись по очереди в ближайших подъездах, балагурили, курили, вообще вели себя прилично, без распития и сквернословия, потому как, дело полузаконное, а родная милиция не дремала. Смотрела сквозь пальцы, все же за рядовыми часовыми на театральных постах «стояли» влиятельные в профсоюзной среде люди, но, если какое безобразие, была строга к нарушителям спокойствия. Собственно «лом» начинался незадолго перед открытием кассового окошка. Тут надо было смотреть в оба. Могли позариться на очередь конкурирующие объединения – диверсии-недоразумения возникали часто. Никто не дрался между собой. Прием был прост: из очереди выталкивали. Тут уж, кто сильнее, того и верх. Университетских выпихнуть было делом гиблым, и многочисленны, и превосходно организованны, но попытки от того реже не случались. Противостояния происходили скоротечные, с предсказуемым финалом, но здесь, как говорится, довольно лишь раз дать слабину. Потому к «лому» подходили серьезно. В одни руки полагалось четыре пары билетов. И все, до единой, сдавались старшему смотрящему. Зажилишь – стало быть, ходил в последний раз, более с собой не возьмут, хоть репку пой. Зато потом, по выбору можно получить два билета за каждый раз «сидения на Шипке», вернее стояния. И не только в «Современник» или в «Большой». Существовал внутренний бартерный фонд, группировки менялись между собой. Потому, заказывай и получай. В чистом прибытке оставались, само собой, устроители действа, податные три пары билетов «с носа» оседали в неведомо чьих карманах, и порой доставались в поощрение приближенным. И мне, как старосте курса, в том числе. Хотя первые года два и я хаживал регулярно на «лом», столичные театры, мечта! Потом уже статус не позволял. И член бюро комсомола, и в университетском студенческом совете заседать приходилось, не дай бог, заметут, позору не оберешься. Свои прямо сказали, мол, не обидим, и ты не обижайся, ухарство тебе больше не к лицу. Да я и не обижался. Считал, что награда за мои общественные труды справедлива. И по сей день так считаю.
Со временем, на мой взгляд, даже слишком скоро, Лампасова предъявила меня ближайшим родственникам. Коих оказалось ровным счетом три с половиной. Папа с мамой, надменная бабушка и младший брат-оголец, едва вошедший в пионерский возраст. Кстати, братишка отнесся ко мне дружелюбней прочих, несмотря на то, что не имел в моей особе конкретной заинтересованности, один из всех. Не сказать, чтобы я чувствовал себя хоть в слабой степени уютно – комиссарская квартира на второй Фрунзенской набережной, советский средненоменклатурный пафос, штампованный хрусталь и люстры под бронзу на цепях, обстановка, мало мне знакомая и мало приятная. Прием вообще вышел так себе. Хотя, наверное, отношение мое было предвзятым. Московские семейные дома доводилось мне посещать нечасто, и то, в контексте – «забежал на минутку». Поэтому поразила скудость этого самого приема. Я ведь мерил меркой южного человека: разносолы, борщи, мясные и рыбные ухищрения в три этажа, так, чтобы сесть за стол с утра, и встать тоже с утра, но уже на другой день. А в доме Лампасовых пред голодным моим взором предстала скромная жаренная кура и селедка с картошкой, на всех и про все. Притом, что семья почитала себя небедной, и даже основательно зажиточной, перебоев с продовольствием, как я понял из отдельных хвастливых замечаний, не допускала даже те в скудные, последние горбачевские дни. Стало быть, или моя одинокая личность показалась сомнительной и не стоящей затрат, или я имел случай понаблюдать обычное московское гостеприимство. Впрочем, не мне было судить, в каждой избушке, как известно, свои погремушки, как и заначки на «черный день» в бельевом шкафу.