Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Фотографирование и проч. игры

Климонтович Николай Юрьевич

Шрифт:

Рыжий тоже отправился на отпевание. Усадил в автомобиль Ольгу (она к тому времени отвоевала себе место наперсницы, пропалывала Рыжему огород, топила баню, а его самогонный аппарат перекочевал в ее сенцы, так что она стала как бы еще и личной его шинкаркой) и бабку Наташку, которая идти за гробом восемь километров никак не могла (гроб повезли на телеге, запряженной единственным в деревне глухим мерином по кличке Юрок), но в церковь хотела попасть непременно, потому в церкви весело, когда она была там в последний раз — не вспомнить — и уж до смерти навряд когда еще побывает.

Затерянная церковь обслуживала огромный приход (прочие храмы в широкой окружности повзрывали, но эта выжила — одна на сотню деревень, в которых, впрочем, немного осталось способных до нее добраться прихожан), священник не халтурил. Дьякон, правда, был вполпьяна, но раскрывал толстую старую книгу вовремя и на положенном месте, а поп, человек еще молодой, возраста Рыжего, исполнял службу сосредоточенно (занятно, за какие грехи начальство его сюда сослало).

Поначалу Рыжий томился в церковной

духоте, воспаленной жаром и треском десятков тонких свеч, потом творящееся действо заинтересовало его: над маленьким деревянным крашеным гробом с лежавшей в нем бледно-желтой, как росток картофелины, старушенцией, в платочке, с бумажной лентой на лбу, в темно-коричневой с желтым крапом ситцевой кофточке, над ее изголовьем бледный священник с серьезными запавшими глазами читал тягучим голосом непонятные напевные слова. Время от времени стоявшие вокруг старушки крестились, прежде других — сестра покойной, жадно и с наслаждением, а бабка Наташка, притиснувшись к гробу, все заглядывала умершей в лицо с идиотическим восторгом (она одна в деревне носила очки, которые чудовищно увеличивали ее прозрачно-голубые бессмысленные глаза). Ни с того ни с сего перекрестился и Рыжий, а потом мысленно проверил — с той ли руки и верно ли положил он крест, со лба на живот, справа налево. Все было верно.

Дьякон подал паникадило, священник помахал вокруг гроба, ласково запахло ладаном; Рыжий почувствовал, что сейчас, верно, начнется главное.

И точно: священник зашел с другой стороны гроба, стал у изножья и начал говорить от себя. Говорил он просто, то же, что и сотни и тысячи раз говорили другие священники до него в той же ситуации, и единственно верное объяснение, отчего на Рыжего проповедь так подействовала, в том, что за свои тридцать пять лет Рыжий был в церкви буквально в первый раз (если не считать, конечно, экскурсий по костелам Львова или Вильнюса).

Как совершенную новость Рыжий выслушал, что и нитки не возьмешь с собою из нажитого на земле, уходя: ведь верно, разве что ситцевую кофточку, но и та сгниет, поди, через месяц. Он вслушивался все пристальней (куда глухота девалась) и узнал, что жить на земле было бы муторно и незачем, когда б не было за гробом жизни вечной (и впрямь, для чего жить-то тогда, разве что для детей, а те, в свою очередь, будут жить для своих детей, но этак получается, что никто не живет и цели нет, дурная бесконечность); и что скорбь наша по усопшим близким людям была бы невыносима, жутка, когда б мы не знали, что любая смерть — напоминание нам о великом таинстве жизни на земле, о великом таинстве смерти и о великой встрече, которая предстоит каждому… И казалось странным, что вот прожил он половину жизни, ничего обо всем этом не ведая, что никто ничего ему не подсказал, а сам — не задумывался, лишь непрестанно вел жесткую борьбу за овладение материальными ценностями с тем, чтобы потом с не меньшим ожесточением нажитое потребить и прогулять; а смерть — вот она, лежит перед ним в гробу и поджидает всякого.

Поминки были в избе сестер, наполовину осиротевшей (полуистлевшие фотографические карточки по стенам, напиханные по нескольку штук в одну раму, праздничные открытки для красоты, плетенные из разноцветного тряпья половики, черный, закопченный потолок). Здесь же прочел Рыжий изречение, писанное тушью по ватманской бумаге, тоже подкопченной и побуревшей, и прикнопленное на передней стене (из Апокалипсиса, но знать того Рыжий не знал): «Зверь был, и нет его». Образов нигде не было.

Тогда-то он и узнал об особых свойствах нашего озера.

О целительности трав по его берегам (травы эти — близится срок — старухи пойдут собирать), а пуще других — одной, цветок звездочкой зеленого цвета, от слепоты и вообще малозрячести; о том, что есть одно такое место на берегу, трудное и глухое, болотистое, где листья с дерев и зимою не опадают; и особо — об озерной осоке, которую если срезать в правильный день, то соком ее любая рана затягивается… Но все это говорилось между прочим.

Выпивали, не чокаясь (полная рюмка самогона, прикрытая черным хлебушком, одиноко стояла на комоде перед зеркалом, занавешенным черной тряпкой); потом бабы затянули протяжную песню, слов не разобрать, то ли поминальную, то ли гимн или псалом. Рыжий слушал, нижняя губа его отвисала, останавливался взгляд. К россказням крестьян он относился добродушно, как к сказкам для старых и глуповатых детей, но иногда и переспрашивал — ему было тоже интересно. Конечно, Рыжему было невдомек, что к нему, зажившему здесь барином среди поселян, со всеми его лодками и моторами, фотоаппаратами и скоростной брагой, с этого дня, может быть — и еще раньше, крестьяне тоже относились как к недоуменному ребенку, еще не ведающему простых и страшных вещей, о которых не след упоминать вслух, не то что переспрашивать. Видно, они каким-то чутьем прежде самого Рыжего угадали, что медленный сладкий яд темных давних преданий, за долгие века смешавшийся с евангельской верою, тайно просачивается-таки в его обрюзгшую, но растрепанную душу. Когда их взгляды встречались у него за спиной, каждый молча опускал глаза с тихой улыбкой всепонимания; одна только выжившая из ума бабка Наташка, обернувшись к нему, вдруг воскликнула: девки, дак ведь скоро кусты красными лентами наряжать, — но сама же и оборвалась. А пьяный Гитлер наклонился к самому его уху и, фамильярно икнув, пообещал: ить, я тебе, Рыжий, и еще кой-чего расскажу. Но обманул, не рассказал ничего… Не надо было Рыжему встревать, пусть Содомиха сама хоронила бы своих мертвецов.

Наутро после ранней рыбалки Рыжий пришел к Ольге — опохмеляться. Ее

изба была посветлее других, те же старые фотографии, та же пустота в красном углу (только лампадка), такой же ватманский плакат на стене, только изречение другое, из Луки: «Свет, который в тебе, не есть ли тьма». Она усадила гостя, как всегда, радушно, подала закусить — сала и соленых огурцов, присела и сама, облокотилась на край стола, заглянула ему в лицо: ты не слушай старух-то, они тебе набрешут. О чем она? — тут же и заглотил Рыжий наживку. И, глядя прямо ему в глаза с обволакивающей, сектантской ласковостью, под которой играла то ли лживость, то ли озорство, Ольга принялась рассказывать: о городке По-кидоше, который будто бы стоял в этих местах. Ссылаясь то и дело на старых людей, она пожимала плечами, словно сама дивилась их наивности, но рассказ меж тем продолжала: о том, как проскакала здесь какая-то невообразимая девка верхом на коне, от тяжелого скока которого ушел будто бы городок Покидош не то под землю, не то под воду, а что девка была — турецкая; впрочем, иные говорят, что пропал городок от своих же солдат, которых привел какой-то Гришка-Кутерьма, потому жили в городе одни святые старцы, а войско послал нечестивый царь; что было в городке множество церквей и будто еще недавно кто-то из стариков слышал колокольный звон из-под озерной воды в ночь на Аграфену-купальницу; и что еще говорят, будто ведет в сокровенный город невидимая тропа Батыя (и здесь Рыжий возразил, что Батый был татаро-монгол, помнил со школы, и к турецкой девке не мог иметь прямого отношения), кто ступит на ту тропу, того встретит медведь-оборотень, уведет в городок, и человек станет навеки невидимым. Не знаю, какой монгол, заключила Ольга, а только так люди сказывали.

Эх, не было при том разговоре нашего толстого эрудита, уж он-то тут же расставил бы все по местам. Он знал и о радуничной обрядности, и о купальском гетеризме, о Навьем дне и чествованиях Ярилы, о разорении старообрядческих скитов и языческих преданиях, о зеленых святках, христианских запретах, о поклонении березе на главе церкви и о воскресающем боге; спросите его, он вам прикинет, когда можно ждать, что поднимется наконец стена Айя-Софии и продолжится константинопольская служба… Но то знать, то читать книжки, пусть это даже «Глаголемая летописец» и «Золотая ветвь», совсем другое дело — сидеть на том берегу, пить самогон, закусывать огурцом, смотреть в лукавые глаза старой богомолки и внимать, ибо внимать — уж полпути к тому, чтобы верить…

Близилась меж тем ночь на Ивана Цветника, славная купальская ночь, ночь цветения папоротника и свечения сокрытых под землею кладов. И деревня по-своему готовилась к ней. То Гитлер шепнет Рыжему, подмигивая, что прошлый год, в эти вот числа, видел, как в бору голые девки с мужиками через костер прыгали под эту их, значит, современную музыку, — туристы, а понимают. То Ольга подтвердит, что в старину, бывало, все деревенские с вечера по берегам ставили в мох зажженные свечи; здесь же накрывали столы, пекли пироги с рыбой, торговали пряниками; молодежь зажигала огни, девки пускали по воде сплетенные из трав и цветов венки, а после всю ночь гуляли незамужние с парнями, редко какая после той ночи оставалась целая. И старухи нет-нет да проговаривались: видал, дескать, один дед лет пять тому назад на Ивана Купалу часовенку на холме, вот где елки одни стоят, — невидимая часовенка, а ему вот прямо засветилась вся, показалась; а многие и кресты в воде видали — разгуляется волна, да и покажется в озере куполок; только не каждому дано видеть.

На Рыжего эти байки видимого впечатления не производили, разве что от одиночества и жизни на природе начал он задумываться, оглядываться вокруг, подмечать свое. Раз он шел к лодке через сад тропинкой, которую сам же и протоптал, и видит — тропинка не идет прямо, но изгибается. Тут тайна: отчего бы ей изгибаться, никаких препятствий на пути; вон автомобильная трасса не изгибается, а живую тропу — пойди вычисли, тут не геометрия — интегральное исчисление.

В другой раз, когда выключили электричество (а это случалось нередко), сидя при печке и свечке, с погасшим замолчавшим телевизором, Рыжий подумал: как же сейчас сидят все эти содомихинские одинокие старухи по своим избам и о чем думают? Ему припомнилась церковь, слова священника, он сообразил, что, глядя во тьму слезящимися глазами, они ждут смерти со страхом и с радостью, молятся на свои непонятные лозунги, заменившие им иконы, потому что у каждой есть душа. И, наверное, волку или кабану не страшно сейчас в одиночку в темном лесу без поддержки веры и надежды именно оттого, что души у них нет. Но о своей душе при этом Рыжий как-то не подумал. Теперь он стал вслушиваться в окрестную тишину, которую недавно заметил. Из его ушей как будто не сразу ушли городской лязг и грохот, но теперь, в наступившей звуковой пустоте, он научился слышать шорохи и точно дребезжащие вдали многие колокольчики. Глухой, он разбирал теперь мышиный писк в траве, скрип стволов сосен, мелкий плеск волны, ткнувшейся в одинокую камышинку.

По-прежнему каждый день часов около четырех утра Рыжий отправлялся на озеро. Он отплывал километра два-три, глушил мотор (часто — как раз напротив нашего дома), насаживал живца, расставлял кружки и надолго замирал в лодке. Он промерил и просчитал неизвестное даже местным подводное теченьице с излучинкой и брал щук и судаков на диво содомихинским мужикам, к которым и в сети такая рыба не шла. Он сидел, неподвижно глядя на золотящийся плющ утренней спокойной воды и на встающее солнце. Главное — вовремя заметить, как скакнет и перевернется кружок, сменит белую сторону — красной, и куда пойдет (по его движению, по тому, как клюет кружок воду, Рыжий знал уже — щука ли это, судак или окунь).

Поделиться с друзьями: