Фотографирование и проч. игры
Шрифт:
9. Портрет: Нимфа
Забыл название страны, незадачливый портретист, страны, куда не я посылала тебя, что ж, напомню маршрут: от берега Лация с острова Моntе Сirceo при северном ветре пересечешь Океан; увидишь темный лес, лес ракит и черных тополей при слиянии двух рек (лови же их имена): огненного Пирифлегетона и Коцита, притока Стикса; по пояс в воде — утес-горбун, его ты узнаешь сразу; пусть тебя, путешественника, не пугают роящиеся тени зимнего царства, жаждущие жертвенной крови; там получишь прорицание (нет, не надо мне его возвращать, не я посылала за ним, повторяю), прорицание единственного, кому Аид сохранил в этой местности разум (местности, окутанной влажным туманом и мглой облаков), — неужели не вспомнил?
Что ж, откроем наудачу старый путеводитель (издание А. Д. Анджело), вот местечко и плодородная долина, вот декорация крепости,
Тогда пролистнем еще лет пятнадцать — двадцать, профессора Полканов и Маркевич (пардон, господа, извиняйте, товарищи, запамятовались ваши инициалы) констатируют: за последние годы виноградники сильно пострадали, пострадал также знаменитый розариум с 1000 сортов роз (именно так, арабскими цифрами). Увы, разорен розариум русского князя, исчезли с лица земли генуэзцы, я печалюсь об этом (но о розах печалюсь особенно), выдохлось наше шампанское, сомнительный сын Сизифа, но все прочее — к услугам: на месте виноградников — пашня, корпуса санатория военно-воздушных сил вдоль асфальтированной набережной, освещенной по вечерам помаргивающим неоном; на склоне противоположного холма (как раз напротив нашего грота) дощатые солдатские бараки; купы низкорослого кустарника у бывшего речного устья, тысячи тяжелых чаек (эти прописью) на городской свалке, равнодушных к добыванию пахнущей нефтепродуктами морской пищи. В детском спортивном лагере Юный Разведчик громко играет радио (да-да, лаванда, ягода малина, но только не подпевай, прошу, все ли фотографы так тугоухи); общественная уборная, наконец, на краю пляжа — мушиный рай. Но не хмурься, слезы отри, злополучный, — по-прежнему песчано-розов закат, прян сухой ветер с гор, несущий прах сгоревших под солнцем цветов, пурпурно море, фиалково и виноцветно (темно-лазурно и просто темно, как перевел Жуковский), — Новый Свет, старый мир, новый мир, тот свет, что тебе до того, пока ты со мною, мой странник!
Остров древний; дом построен татарами еще в те времена, когда в здешних местах разбойничал некто Алим, наводя страх на приезжих (без страха — какой праздник), его схватили поздней осенью в Симферополе на променаде. Впрочем, это было в прошлом веке. Перед последней войной мазанку купил под дачу художник с итальянской фамилией, женатый на дочери поэта-декадента. Чета дала многочисленные художественно-поэтические побеги, они подточили постройку, и вот: левое крыло село в сухую землю, не плодоносит чахлая лоза, обессилели персики (на них истлела кожа, закрутились стволы сухими деревянными жгутами), прохудился колодец, тайно соединившись неведомыми подземными ходами с вечными струями темного холодного Океана. Жаль, ведь когда-то — когда-то, в раннюю пору моего набухающего бессмертия, здесь пировал веселый летучий табор. Вдосталь я тогда наковарствовалась, дразня самого Пана, кружась меж пустоцветной молодежи, влюблялась походя, расходилась тоже, презирая и холя громкие имена. И персики плодоносили.
Ностальгия? как ты глуп, мой хитрец, как твой маленький ум осторожен — мне ли быть на поводу собственного прошлого! Пусть твои любимые мышки, твои маленькие Пенелопы грызут черствые корочки своих былых грешков, или ты забыл — кто я, что решаешься ставить мне на вид мои же неосторожные воспоминания? Да что ты знаешь о разных днях и разных местностях, доморощенный географ, о путях комет и падающих звездах, о Стиксе, наконец, а я — я и с Аидом накоротке. Не одного постояльца моих островов перевез Харон на ту сторону: и того, широкоплечего, кто рубил до ночи дрова; и худенького шута с тоненькой-тоненькой дудочкой; невского фавна — поговаривали, за него я собиралась замуж; и четвертого, пославнее других, низкорослого, но брутального и нежного. На здешнем берегу остался пока лишь этот, непьющий, с накладными плечами, с лицом спившегося прораба, он сочинял песенки про мои любимые розы, про голых богинь и про карие вишни, как предпочитал называть мои лиловые, как у таксы, глаза (песенки эти и сейчас распевают по кабакам от Судака до Пирея).
Ты дрожишь? Не смотри на меня со страхом, разливай-ка нектар, дай твою щеку, что — тепла моя рука. (Неужели же у твоих смертных женщин руки теплее?). Помнишь хоть, как попал сюда (я не кормила тебя сладко-медвяным лотосом), как увернулся от жадной Сциллы, от вечно жаждущей Харибды, как избегнул поддаться пению наших сирен? В театральных гинекеях я быстро навела о тебе справки: честолюбив, небездарен, лазаешь по постелям своих моделей, якшаешься с педерастами, что нет, что нет, и, вполне возможно, скоро войдешь в моду. Надеюсь, в моей постели ты
оказался не в результате кораблекрушения…Пришел ко мне впервые — так гарцевал, покоритель мышиных сердечек, и я не подумала отнестись к тебе хоть на секунду всерьез (может быть, это и было моей первой ошибкой). Придирчиво осматривал интерьер, выбирая место для съемки, позволил себе заметить, что я, оказывается, небогато живу. Ах, эта самонадеянность нынешних репортеров, самодостаточность в неволе выведенных мотыльков, никогда не покидавших своей баночки, как суетны, как скоропалительны, как падки на внешнее, как коротки ваши крылышки и ваши умишки. Да знал бы ты, тщеславец, сколько золота просеялось сквозь эти пальцы, сколько золота, не посмел бы спросить (да еще с непозволительными околичностями), есть ли у меня вечернее платье.
Что, привык посещать острова побогаче? Там, где ненароком оставляют распахнутыми створки платяного шкафа? Где разбрасывают перед сном драгоценности (знай же, наивец, их раскладывают загодя на туалетном столике, взяв напрокат у любовника или у подруги)? Успел поваляться на кроватях якобы Чипендейла (хотела бы я знать, наконец, что эти наяды с темпераментом холодильника Морозко делают с мужчинами в своих роскошных постелях?). Пойми, они всю жизнь собирали свое ломбардное счастье по крохам, в высокие кабинеты входя, сунув прежде трусы в сумочку, а я — не копила: легко брала, но и так же легко отдавала.
Помню, ты долго расставлял свое освещение, тщательно примеривался и — командовал мною, чем довел меня до смеха, но я подчинялась — забавы ради, хоть и плевать хотела на все парадные портреты, лишь трусов положение обязывает к осмотрительности, меня оно обязывает лишь быть самой собой, пусть до сих пор узнают на улицах, хоть теперь я и редко снимаюсь. Сознайся, многого колдовства тебе не понадобилось, я и сейчас выгляжу словно двадцать лет назад, не так ли, и что первые снимки не удались — не моя вина, тени легли неудачно по твоей оплошности, и хоть я и непридирчива — пришлось повторить сеанс, твоя забота добиться качества, даже если бы на моем месте была не я, — на снимке положено достигнуть молодости, и с чего тебе пришло в голову, в тот вечер меня поцеловать?
Я была смущена, не отпираюсь. Хоть и трудно меня смутить таким пустяком, как молодой красивый мужчина (хоть я и не превращаю мужчин в свиней, как некоторые, это слишком элементарный трюк для меня, а я, не скрою, тщеславна во всем, что касается волшебства)… Куда ты смотришь! Ах, это, это — моя служанка, сыриха, бойкая на доставание индийского чая, на добывание растворимого кофе, преподает, что ли, сольфеджио в местной музыкальной школе, фальшиво благоговеет перед столичными делателями искусств, пусть только посмеет и на тебя смотреть с наивным восхищением, меня-то ей не провести, я насквозь знаю эту породу, вижу ее блудливый глаз. Дай руку! Становится прохладно, бери нектар с собою, насидимся еще на террасе, тебе ведь долго здесь жить, отважный мой, в плену у твоей натуры (плюнь на прорицания), — скажи, ты доволен, что я увезла тебя сюда?
Не сезон, ни хозяев ни отдыхающих, побудем вдвоем (хватит, развлекли столичную возлехудожественную публику нашей связью). Тебе будет хорошо, вот увидишь, сможешь и поработать, хоть ты и не падок на пейзажи, как я вижу; посмотри мне в глаза, поверь — здесь и волос не упадет с твоей головы, ведь я — рядом. Ну, наливай, наливай, чокнемся еще раз, твое здоровье, мой мальчик, сядь удобнее, вот так, пусть свет падает на твое лицо. Расскажи, расскажи мне снова, как ты бегал на мои фильмы, на мои спектакли, дрог у служебного подъезда с букетом в руках (неужели ж не знал, что цветы положено при всех подавать на сцену?). Должно быть, тогда ты и помечтать не мог, что когда-нибудь будешь сидеть вот так, в моем гроте, со мною наедине, — что ж тебя надоумило?
Слухи, да-да, слухи. Газетные интервью, фотографии в журналах, дешевые снимки в газетных киосках, но слухи прежде всего. Что ж, были поры — ими клубились обе столицы. А на гастролях в каком-нибудь богами забытом городишке, возвращаясь в номер под утро (что-то много мы гуляли тогда), я заставала свою постель заваленной цветами (оказывается, цветы цветут и на самых дальних окраинах)… В юности мы все бесшабашны, ты ж — уже взрослый, но и сейчас опрометчив, — можно ли, сам посуди, вот так безрассудно лететь на неведомый огонек, спешить на первое поманившее пламя, неужто не боишься опалиться? Неужели ж не знаешь, чем подчас приходится расплачиваться за подобное легкомысленное искусство? Слава — что слава, это наименьшая плата, а кровь — кровь нынче дешева. Нет, я не загадываю тебе загадок, а впрочем — и загадываю, но тебе не придется отправиться в Дельфы, я сама же и отвечу тебе на все.