Фотографирование и проч. игры
Шрифт:
10. Двойная экспозиция
Фотограф по имени Соломон, жена фотографа, третье действующее лицо, кого тоже надо бы поименовать, по крайней мере, обозначить местоимением, Местоимение, — поезд длинно втягивается и тоннель или длинно вытягивается из тоннеля (полотно одноколейно, черный зев окружен кучами серых гортензий); по кромке моря, как в захолустном тире, перемещается пароход; дом с открытой верандой, прижатый железной дорогой к самому берегу (пол веранды черен и сыр от брызг); пар семь или восемь ног в волосах и штанах под деревянным столом, липким от пролитого шампанского (впрочем, соленые капли долетают и сюда), пара глянцевых от загара ног (и это, конечно, омоним) жены Соломона; шум прибоя, дребезжанье стеклянной посуды, говор гостей.
— июнь.
Шипит и сочится полусладкое вино под белой пластмассовой пробкой — ее придерживает черная крепкая лапа. Вот бутылка наклонена, падает пена в бокалы, оперный брюнет поднимается говорить тост. Острое глянцевое колено касается светлых брюк, что сидят по левую руку, и поезд выныривает на свет божий по другую сторону живописной горы, на загривке которой среди цветущих магнолий (ядовитые лилии в дремучих ветвях) за шеренгами обшарпанных пальм сомнительно мексиканского происхождения перед северным флигелем бывшего княжеского дома небольшой сад с островом черепахи и островом журавля, прислоненный к скале, — декорация к Чио-Чио-Сан.
Сад японский. Князь грузинский. Жена фотографа белокура и тоща (даже при сжатых коленях пустой эллипс между персиковыми с исподу сухими ляжками), ее условия таковы:
Он, я или ты лет двадцати шести. Мягкая бородка, симпатичный взгляд. В движениях и речах застарелая юношеская застенчивая нагловатость. Мы молодой поэт или что-то в этом роде, вот наши вирши, записанные в строку без заглавных букв и знаков препинания натюрморт был прост два яблока да увядшая кисть винограда и будь я художником я не заметил бы шпильку забытую тобой на столе, — верлибр, не иначе.
В доме мы впервые. Ни с кем из присутствующих не знакомы, с хозяевами шапочно. Томимся долгим и медлительным мужским кавказским застольем, исхитряемся прихлебывать вино и помимо тостов, но быть чересчур внимательным к хозяйке, хоть она и светлокожа, хоть и не из здешних суровых изможденных жен в черных в жару чулках (почему, вероятно, и сидит за столом с мужчинами), хоть и хороша собой (пусть ей далеко за тридцать), побаиваемся. Ибо в этой восточной провинции, в чопорном, едва ли не мусульманском городишке на самом краю империи свой этикет и ненарушимы, говорят бывалые люди, законы гостеприимства. Ибо приятели фотографа одинаково безлично почтительны с ней (никакой игривости, вплоть до надменности), — и Местоимение с простодушием интуриста принимает касания ее ноги за чистейшей воды случайность.
Наши сведения об этой паре тоже случайны вполне. Они — приморские знакомые знакомых наших знакомых, и, оказавшись в этих краях и набрав их номер лишь для очистки совести, мы приятно поражены почти легендарной радостью, с какой приняты и приглашены, — традиционное кавказское радушие, должно быть; джигитовка, витязь в тигровой шкуре, на холмах Грузии лежит ночная мгла женские шахматы ансамбль девочек Мзиури, хевсурская баллада сурамская крепость сиропы Логидзе пейзаж Пиросмани Напареули и Цинандали, — но и сквозь тройное сито просочилось к нам, что брак этот, по всей вероятности, существовал всегда (нечто вроде союза сиамских близнецов), с незапамятного дня соединения они неразлучны, плодом чего стали двое, что ли, детей, что они милы, вот только она держится всегда в густой теин мужа, немая и стертая, как недопроявленный фотоснимок, вольно ж ему быть в семье таким деспотом, ведь известный и своей области человек… Тут, несмотря на предосторожности, наш взгляд перекрещивается со взглядом хозяйки, И ничего не остается, как вести разговор о влажном климате, нехватке продовольствия и детях. Выясняется, что старший Сын четырнадцати лет отправлен в летний трудовой лагерь, младшая дочь десяти сослана к бабушке в одну из северных областей, — и таким образом дети изъяты из нынешней июньской картины. Опустим три-четыре тоста и перейдем к вечернему пейзажу, отметив лишь, что после этого невинного собеседования Соломон особенно внимателен к Местоимению, но это в скобках: на фоне закатного Черного моря вдоль берега бережно под локоток ведет хозяин гостя прочь от выпитого стола (предлогом служит указать кратчайший якобы путь к постоялому двору), не выпуская из рук даже при перепрыгивании с камня на камень. После нескольких случайных фраз фотограф останавливается в непонятном для нас волнении. Он медлит, мямлит, он топчется, его смущение может породить бог весть какие подозрения (вялый, крупного размера неврастеник с редеющими волосами и отвислостями в грудях и боках, таким он представляется нам). Когда он произносит наконец свое предложение, собачьи глаза его сыреют от неясного страха. Приходите завтра, говорит он, громко сглатывая, часов в двенадцать, у нас никого не будет. Они сговариваются, Соломон машет рукой на прощание, грузинский акцент звучит в вечернем воздухе, — наступает ночь. Но и безлунный мрак радует глаз, когда друг мимо друга носятся бесчисленные светлячки, читаем мы у фрейлины Сэй-Сенагон. Под утро выпадает роса. В лучах восходящего солнца блестят спина черепахи и спина журавля. Мадам Баттерфляй со стершейся пыльцой на крылышках в этот час в саду и одна. Похоже, она готова вернуться к своим кумирам, которым изменила однажды. Однако предстоит еще одно действие, ибо — мы намерены прийти точно к назначенному часу. У нас было время перед сном припомнить вчерашние укромные касания, смущение во взглядах, чрезмерно торопливые пояснения, убедиться, что недопроявленная блондинка лишь призрачное прикрытие для заветных наклонностей мужа, а утром пролистать за завтраком свежую прессу. Преисполненные решимости пойти навстречу этому восточному приключению, оказаться хитрее самой наивосточной хитрости, ближе к полудню, не колеблясь, минуем мы седые гортензии, гравийную дорожку к крыльцу и самое крыльцо. Рука занесена, сейчас раздастся звонок, — и занавес раздвигается. Дверь открывается одновременно. Сосо ушел за газетами, говорит хозяйка вместо приветствия и с полнейшим равнодушием, чем тут же выдает себя с головой. Местоимение (с улыбкой). Добрый день, вам к лицу это платье. Она (не предлагая сесть). Мы пригласили вас… я и Сосо… мы хотели бы поговорить с вами. (Местоимение. Весь внимание.) Мы решили… Соломон и, я… вы же знаете, мой муж — фотограф… (Да, госпожа) известный фотограф… и вот, вы могли бы сделать нам одолжение (К вашим услугам, мадам)… одним словом, нам недостает натуры… поймите, мы живем на периферии, на некоторые вещи на наших островах никак не установится трезвый европейский взгляд… последнее обстоятельство… (говорит она прерывисто, ведь ручка ее давно в наших ладонях) последнее обстоятельство и вынуждает меня от имени мужа просить вас… просить вас, впрочем, Соломон сейчас вернется, покажет свои работы вам будет легче понять, но мы обнимаем уже ее талию. Выясняется, она отчаяннейшим образом дрожит, что не совсем ей по возрасту. После длинного поцелуя ноги отказываются ей повиноваться. Приходится все-таки присесть, входит Соломон, он тоже взволнован, по его растерянной улыбке ясно, что он подслушивал, взвалив на плечи жены вступительную часть, а ни за какими газетами не ходил. Жаль, т. к. именно этой ночью индийские пограничники пристрелили еще десяток сикхских сепаратистов, пытавшихся проникнуть на территорию дружественной нам республики; хозяин Белого дома выдвинул неприемлемые условия в ответ на наши мирные инициативы; министр иностранных дел Великобритании ос-тался в прискорбном одиночестве по вопросу об экономических санкциях против недружественного режима апартеида; в Москву по пути следования к местам отдыха прибыл секретарь монгольской компартии, заверив встречавших в дружественных чувствах; Женьминь жибао в который раз в передовой статье предупредила, что демократию нельзя пускать на самотек, а советские писатели с болью и радостью откликнулись на призыв партии писать еще более мужественно с учетом дружеских пожеланий прошедшего пленума, — но ничего этого Соломон так и не узнал. Пока его жена накрывает маленький стол в углу большой гостиной, он дружественно демонстрирует Местоимению свои последние работы. На каждом снимке печать флегматического характера. Вот морщинистая старушенция кормит на булыжниках старого города разжиревших ленивых голубей, вот старец улыбается беззубо за столиком уличного кафе над чашкой одинокого кофе, другой безнадежно ожидает клиентов возле убогой лавчонки по пошиву дамских туфель. Следующий снимок
останавливает внимание Местоимения: еще один старик слезящимися глазами смотрит в морскую даль, сидя обок переносной витринки с образцами его тоскливо-оптимистической продукции (бледно-желтые дети, плохо отретушированные, на фоне бледно-зеленых волн в порядке очереди принудительно улыбаются в принадлежащем фотографу сомбреро). Мы вертим снимок и так и эдак, в слезящемся старике узнавая самого Соломона. В его глазах читается предчувствие судьбы. Теперь другая серия, говорит маэстро с глухим акцентом, веером выбрасывая под нос Местоимению десяток глянцевых ню.На каждом определенно жена фотографа, хоть светлые волосы и прикрывают лицо. Здесь и там щуплые линии ее тела, худых бедер и крошки зада продолжают узоры песка, оставленные утренним бризом. На одном из снимков лобок женщины начисто выбрит. Невольно представляем: большой всклокоченный Соломон, дрожа от нежности и жалости, безопасной бритвой «жилетт» бреет низ плоского живота своей маленькой подруги, готовя ее к очередному аборту, — но тут хозяйка зовет к столу. За вином разговоры об искусстве кино и об искусстве фотографии, демонстрируется чехословацкий фотожурнал с двумя работами мастера (два ню из известной нам серии, оба небритые), после чего беседа плавно скользит в интересующем всех троих направлении. Признаемся, Местоимение пребывает в известной растерянности. Мы плутаем в трех соснах: фотограф, его жена, его муза. От своих подозрений мы готовы отказаться, свою симпатию к женщине готовы перестать скрывать, но поведение хозяев то и дело сбивает со следа: а что, если и впрямь встреча посвящена исключительно фотоискусству? Впрочем, хозяева так неловки, что в воздухе жаркой гостиной появляется привкус первого свидания. Наконец, плотно зашторены окна, по углам мягкого ковра установлены осветительные приборы, гут же и японская камера на штативе, — и жена фотографа расстегивает платье. Местоимение следует ее примеру. Оба обнажены, но первые кадры вполне невинны. Он и она, слегка обнявшись, стоят друг подле друга, он заглядывает ей в глаза. Потом мы берем ладонью ее грудь. Соломон просит, чтобы был виден сосок (возьми-ка снизу, уверенней, в ваших позах, дорогие, должны быть нежность и страсть), затем оба присели на ковер, ее голова у нас на коленях (светлые волосы щекочут промежности), кажется, она рассказывает ему, как провела каникулы, — ах, нагая, она и впрямь очень моложава.
Потом мы ложимся на спину. Жена фотографа склоняется над Местоимением, прикрывая руками маленькие груди. Ногти тщательно ухожены, но в мерцании темного лака нам мерещится коварство. Еще несколько кадров в том же роде. Волнуется и маэстро (испарина на бледном лице, ненужная торопливость в обращении с импортной аппаратурой, дрожание волосатых рук). Теперь на спине она. Нам велено целовать ее плечи и грудь, быть смелее, забудь же, что фотограф здесь, вы вдвоем, вы хотите друг друга, так, хорошо, но остановитесь, минуточку снимаю еще раз погладь его запрокинь голову (и сам дрожащими пальцами поправляет светлую прядь) снимаю Боже расслабь же ноги, — но кончается пленка. Соломон, извинившись, уходит, выключив свет и прикрыв за собою дверь. Мужчина и женщина, торопясь, задыхаясь, соединяются на ковре. Пол качается и дрожит под ними, что понятно, — длинный поезд то ли вошел, то ли вышел из тоннеля, вход в который опушен кустами цветущих гортензий; море, откатившись, ударяет набухшей волной в невысокую скалу, на которой поставлен дом, и дрожат они сами, потому что хотят друг друга. Попроси его выйти, шепчет женщина, я не могу при нем.
Только тут мы замечаем в потемках присутствие Соломона. Он сидит за столиком, с трудом уместившись в кресле, отрешенно закинув голову и прикрыв глаза. Я не могу при нем, шепчет она. Меня нет здесь, тихо и печально отвечает муж (голос то и дело ныряет в сумерки), и я не мешаю вам. Скажу только — вы поторопились, детки. Я прекращаю сеанс, потому что в вас уж не будет самого первого желания. Вы больше не годитесь позировать… Голая пара слушает, присмирев на ковре (опечаленный учитель, нашалившие дети). Соломон снимает со штатива камеру, собирает причиндалы своего ремесла, выходит, сутулясь. Ты, я или он — мы ласкаем притаившуюся под нами женщину, но она безучастна. Ее кожа делается прохладна. Мы принимаемся мять и тискать ее тело, входим глубже, не боясь причинить боль, — она податлива. Она запрокидывает голову, закусывает губу, но так и не вскрикивает ни разу. Покорно приняв в себя наше семя, дождавшись неподвижно, пока последняя наша дрожь унята, она потихоньку высвобождается, осторожно, чтоб не запачкать ковер. Что ж, окропив ее лоно, мы можем взглянуть на дело более отстраненно. Итак, чужая гостиная, незнакомая мебель, за стеклом серванта многотомник Гайдара пли Марка Твена, в занавешенном окне брезжит душный дневной зной. Немолодая женщина сидит рядом на жестком ковре по-турецки (на голой спине отпечатан восточный орнамент). Она держит в руке бокал кислого дешевого вина и слабо улыбается, глядя в стену (нос с горбинкой, глаза чисты и спокойны, волосы подкрашены перекисью водорода, мешочки грудей курносо свисают). Напротив в кресле нахохлившейся темной грудой одетый мужчина, ее муж, вторично материализовавшийся. Это было, настаивает он брюзгливо, это было, я видел и слышал. Потом что-то по-грузински, потом опять: это было. Это было, Сосо, произносит, наконец, она, ты хотел этого, — и это было.
Выходя от них, Местоимение отдает себе отчет, что при известной пикантности все происшедшее все ж таки досадное и отчаянно нелепое приключение. Тем более, что при прощании пришлось выслушать, как супруги любят друг друга, как за вею жизнь ни на минуту не расставались, как едва Соломон покинул ее однажды по служебному поводу, она тут же ринулась за ним следом, а также дать страшную кавказскую клятву, что ни при каких обстоятельствах о случившемся никто никогда не узнает. Нам достает юмора увидеть во всем и комическую сторону, но, шагая восвояси кратким путем, что указал хозяин, мы представляем-таки себе вчерашних застольных молодцев верхами и с шашками наголо. Кони горячи. Впереди других Соломон в бурке и высокой черкесской шапке. Кажется, он грозит волосатым указательным пальцем, — и все опускается на дно неглубокой памяти, ибо мы, если вы помните, молодой поэт, нам никак невозможно отказаться от путешествия, приключения и бокала вина (профилактика молодого вдохновения), так что натюрморт был прост, Соломон, два яблока да увядшая кисть…
Слякотной московской осенью мы получаем открытое письмо с бестактными пожеланиями в честь праздника Великого Октября. В негодовании от провинциальных замашек корреспондентов, мы отвечаем, мол, рады, что супруги живы-здоровы, пожимаем крепко мужественную руку Соломона и просим расцеловать очаровательную половину. Вскоре приходит другое письмо. Разворачиваем, читаем:
«Прости меня, — читаем мы, — но я обращаюсь к тебе потому, что нет больше человека, кому я могу рассказать, как мне тяжело». Местоимению промолчать бы, но мы испытываем чувство самодовольства. Как ни крути, но постыдно служить искусственным пенисом для ублажения пресытившихся друг другом супругов. Так же выходит, что нам удалось проявить известный мужской шарм, оставить послевкусие, как говорят виноделы. И вот мы пишем длинное галантное письмо в духе старинных эпистолярий, благо сноситься с дамами не приходится иначе как по телефону. Результат, однако, должен бы заставить задуматься. «Единственный мой, — получаем в ответ мы (и мыслимо это только в российской опере), — ты добр, и ясен, и чист, а я недостойна тебя, я знаю. Но выслушай: у меня было лишь двое мужчин за всю жизнь — ты и он. А кажется — ты был один». И дальше: «Соломон стал ужасен, ужасен. Похоже, он болен, он — в депрессии. Он никогда не был ревнивцем, но теперь я боюсь оставаться с ним наедине. Видел бы ты его глаза».
«Он тогда же сделал отпечатки, — читаем в следующем послании, — и, запершись ото всех, часами рассматривает их. Я боюсь за него, он может сойти с ума. Но и жалости во мне нет, лишь ожесточение, я люблю, люблю тебя, только о тебе могу думать и мечтать, а он мне противен». И в другом месте: «Кажется, жизнь прожила зря, не зная, что ты есть на свете. Что ж, теперь у меня нет будущего, я как мотылек, с крыльев которого стерли пыльцу. Я разучилась летать, но — прости, прости мне эту болтовню, тебе неприятно слушать?»