Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
— Ну, если обращать благотворительность только на интересных мужчин…
— А для меня, мадам, они все интересны. Просто потому, что они несчастные…
— Разумеется, какое у вас доброе сердце, душечка! Меня это радует.
— Дамы-распорядительницы, полагаю, не будут возражать, если впредь мы заменим пирожные сухим печеньем. Наши бедные мальчики вряд ли это заметят.
— Ну, конечно… Теперь, знаете ли, начался период экономии. Все должны ей способствовать, даже и мы, в делах благотворительности.
— Кстати, поговорим о башмаках, — ведь о них всегда поднимается вопрос. Придется
— Нельзя же допускать, чтобы нас обдирали.
— К слову сказать, когда мой слепой приходит к нам, в Пасси, раз в месяц позавтракать с моими детьми, у меня в тот день нигде ничего не валяется. А то я как будто раза два замечала пропажу кое-каких мелочей.
— Неужели вызывать полицию? Это было бы ужасно!
— А все-таки…
После танцев они сели рядом, грустя о прервавшихся объятиях.
— Вы довольны, что потанцевали? — спросила контральто.
— Я не танцевал с начала войны. Не танцевал так, как сегодня. Я не знал, что это может быть так… Должен признаться, меня всего перевернуло… Послушайте, я, должно быть, вел себя некорректно… Простите, пожалуйста…
Он сжал ее руку своими видящими руками.
Она поспешно отдернула руку.
— Держите себя прилично, на нас смотрят. Председательница сидит как раз напротив! Мы можем беседовать, но с таким видом, как будто говорим о чем-нибудь безразличном.
— Да, да, вы правы…
Он сразу же проникается лицемерием зрячих и проницательных людей. Она склоняется к его ночному мраку.
— Не скрывайте от меня своей радости, — шепчет она. — Все откройте, не бойтесь никаких слов… Вы должны говорить со мной, как со своим другом, с близкой подругой, я хочу дать вам много, много радостей, я предлагаю вам их без всякой задней мысли. Вам так необходимо сочувствие и понимание. Вы ведь столько настрадались!..
Он молча опускает голову. Это правда. Она права. В сущности, он не знает счастья. Больше не знает. Рутина семейной жизни — какое же это счастье? Да и может ли быть счастлив человек, если он лишился зрения? И ему становится очень жаль себя. С какой острой болью он чувствует свою слепоту, — как в первый день. Из глубины смирившейся души поднимается прежнее подавленное было возмущение. И уже вспыхивают огни пожара. Имеет он право вознаградить себя? Имеет, и должен это сделать. Ведь он самый несчастный в мире человек… А в этой молодой женщине столько доброты… и она не сердится… прощает ему его дерзость…
— Я сразу же разгадала вас, в первую же минуту. Если бы вы знали, если бы знали… В тот день, когда вы настраивали рояль… Нет, никогда вам не скажу!..
И он так благодарен ей, так признателен за ее деликатность, ее сдержанность. Он не хочет нарушать колдовского очарования. Подумайте, он встретил человеческую доброту!..
Покорный, внутренне напряженный, проливая в душе слезы над самим собой, настройщик сидит неподвижно, из приличия повернувшись лицом к председательнице, и молчит. От
чувственных, жгучих интонаций низкого голоса соседки каждая клеточка его тела тает, как воск.— Идемте.
Она уводит его. Он послушно идет, хотя и не знает, куда его ведут. Проходя через большой зал, где пол был скользкий и неустойчивый, словно палуба парохода во время килевой качки, он почувствовал, что она провела его мимо группы женщин и, повернувшись в их сторону, сказала вполголоса:
— Предосторожности ради!
Ей ответили:
— Правильно. В конце коридора, налево.
Он не решается спросить. Но, кажется, понял. Его ведут в уборную. Ему неловко. Он не знает, что и подумать. Да это же немыслимо! Но покорно идет.
Вот под ногами у него кафельный пол вместо ковра, и задвижка автоматически отворившейся двери хлопнула его по спине.
В ту самую минуту, как в лицо ему ударил запах дезинфекции, она впилась губами в его губы. Она схватила руки слепого и прижала их к своим щекам.
V
— Мы перед ними в неоплатном долгу. Никогда нам не уплатить его. Верно, мадам?
— Что ж поделаешь, дорогое дитя мое. Не забывайте, я всегда в вашем распоряжении, всегда буду готова дать вам совет.
Председательница наставляет совсем еще юную девушку в светлом платье, недавно завербованную в Общество.
— Ведь это должно быть так ужасно! Человек мог видеть, мог все-все схватить взглядом, и вдруг кругом него все черно.
— Да, бедные мальчики! Но они к этому уже привыкли, — больше, чем вы думаете. А наша с вами задача — приучить их жить слепыми…
— Я робею перед ними… Я же знаю, что эту жертву они принесли ради нас, ради отечества…
— Но увы! Очень часто среди них попадаются люди озлобленные…
— А как может быть иначе? Мы должны смягчить эту озлобленность, исцелить их, выказать им нечто большее, чем жалость благотворительниц…
Двое слепых, два обрывка мрака, проходят мимо них, слух у обоих хороший.
— Слыхал, что девчонка-то сказала?..
— Слыхал. Сегодня, значит, новенькую нам подпустили. Бедная крошка!
Контральто привела настройщика обратно в зал и посадила среди товарищей.
Она опротивела ему. Его просто тошнит от нее. Потаскуха баба, вот и все. А он-то расчувствовался, поверил было!.. В мозгу у него вихрем кружится пестрая стеклянная карусель… Если бы он не сидел, то, наверное, рухнул бы на пол. Он облизывал нижнюю, больно прикушенную губу. Во рту был железный вкус крови.
Новые товарищи собрались вокруг него в глубине тесной ротонды, — вход в нее охраняют двое слепых часовых.
Обрывки мрака узнали друг друга по воспоминаниям. Кошмарным воспоминаниям, которые назывались Ипр, Массиж, Верден и черная ночь. Среди собравшихся — однорукий и оскопленный войною певец, подражающий Майолю, тут же массажист, у которого нет больше носа, и косноязычный, который лишился половины языка и теперь невнятно бормочет, прижимая к нёбу оставшуюся половину. Разговор идет о БОУБОВ. Семеро-восьмеро слепых, собравшихся в ротонде около молчаливого новичка, сравнивают пережитые ужасы.