Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
— Чего это? Чего ж вы? Нельзя ж так оставлять! Машина! Да это раз плюнуть, десяти человек хватит! А ну, давайте! Надо взяться сзаду, так будет полегче. Раз — и на дорогу! А потом только потянуть.
Механики встрепенулись, подняли головы. Кучка зрителей почти робко смотрит на краснолицего молодого парня. Полковник Бежо кивает.
— Давайте! Давайте! — кричит парень. — Десять человек беритесь сзаду, говорю ж вам, этого хватит!
Голос его звучит властно, почти свирепо. Наша нерешительность его злит; он рассеивает ее взмахом руки. Все мы беспрекословно повинуемся. И вот он уже распоряжается, расставляет людей, руководит операцией.
— Раз-два, взяли! Так! Пошла!
Машина уступает. Она больше не противится. Охотно готовится к прыжку, словно конь, который почуял руку и шпоры искусного наездника.
Десять секунд — и машина уже на дороге. Мы теснимся
— Нельзя же так расстаться! — восклицает Марсель Кун. — Надо выпить по стаканчику.
— Некогда! — возражает молодой человек.
Он уже в седле. Приподнимает шапку. Смеется. Катит прочь. Он уже далеко. Он едет спасать мир. Ему надо спешить. Он нужен людям.
Счастливые дороги
Край наш — равнинный. Огромная глиняная плоскость изрезана неглубокими ложбинами, их промыли на бегу речки и ручьи. Дороги у нас счастливые.
В дни юности я сотни раз бродил пешком по суровым горным краям, по Центру и Югу нашей страны. Там жизнь дорог полна препятствий. На каждом шагу они наталкиваются не на пропасть, так на стену. Но как они осмотрительны! Какая мудрость и осторожность! Они подолгу колеблются, прежде чем пуститься на риск. Не торопясь, в обход приближаются к крутым подъемам. Они предчувствуют: путь будет долог и труден.
В конце концов они всегда оказываются на высоте — и словно бы иначе им нельзя.
А у нас дороги счастливые. Им все дается без труда. И уж если на пути попадется холм, они кидаются на него очертя голову, так поспешно, даже дерзко, а главное, с таким легкомыслием, что путник насилу переводит дух и не без досады вспоминает благоразумные и надежные дороги, которые умеют, не теряя дыхания, проходить над облаками.
Гора и река
Между рекой и крутым горным склоном люди провели шоссе — прекрасную звонкую дорогу, по ней с утра до ночи проносятся машины, проезжают путешественники, проходят крестьяне и гонят стада пастухи.
Однажды вечером я бродил по обочине и услыхал в сумерках жалобу нашей горы.
— Когда-то, — говорила она, — я царила над всем этим краем, от небосклона до небосклона. Но упрямая река мало-помалу вгрызалась в меня. Она подрывает мое подножье. Она расшатывает меня и губит. Она — мое мученье, мой ужас, вечное мое наказание. Придет день, когда она меня одолеет, и от меня останется один лишь песок на дне морском.
— Почему ты жалуешься? — прошептал я горе. — Можешь впредь ничего не бояться: мы, люди, построили эту дорогу. Она прочная, у нее крепкое, надежное основание. Река теперь не достигнет тебя даже в половодье. Можешь спать спокойно. Право, к чему тебе жаловаться?
Гора отозвалась не сразу. Наконец она молвила голосом всех своих трав:
— Да, но будете ли вы здесь через тысячу лет? А через два миллиона лет вы будете здесь, бедные козявки, бедные храбрые козявки?
Планы на еще одну жизнь
Если когда-нибудь я вернусь в мир, чтобы прожить лет двести — триста, быть может, из каждой моей притчи я сделаю роман, а может быть, комедию или — как знать? — драму.
На сей раз это невозможно. У меня уже не остается времени. Могу предложить только зерно. Посейте его в ваших садах, о мои друзья во всем мире! Посейте на цветниках вашей памяти. Из этих семян взойдут цветы — и вы вспомните обо мне.
АЛЕКСАНДР АРНУ
(1884–1973)
В новелле «История Марии» Арну поведал о судьбе одинокой женщины: еще в дни войны она узнала, что сын ее пропал без вести, а вскоре получила и «похоронку». Однако шли годы, а она упорно ждала, до последнего вздоха веруя, что сын ее непременно вернется.
Новелла эта типична для повествовательной манеры художника: простая фабула, безыскусный стиль и, наконец, цельный характер, патетика чувства, непоправимость человеческой трагедии, близкой и понятой людям. Удел Марии небезразличен Арну: ведь и его, подобно ее сыну, могли счесть «пропавшим без вести». Недаром на вопрос, какое военное деяние вызвало у него восхищение, Арну скорбно-иронически ответил: «Лично участвовать в двух мировых войнах и не быть убитым». Свои фронтовые переживания писатель воплотил в антивоенных рассказах из цикла «Кабаре» (1919) и в романе «Индекс 33» (1920).
В интервале между двумя войнами в романах «Цифра» (1926) и «Неаполитанский соловей» (1937) Арну размышлял о тайных пружинах истории, от хода которой зависит участь каждого человека. Художник отчетливо видел, как пагубно для личности подчиняться денежному расчету, ограничивать себя горизонтом буржуазного бытия и сознания. Само время не раз подтверждало прозорливость его наблюдений, характерность, к примеру, той парадоксальной коллизии, о которой поведал Арну в рассказа о тлетворной индустрии стандартных идеалов («Экран»).
И после минувшей войны Арну по-прежнему влечет разгадка тайны исторического прошлого (роман «Король одного дня», 1956), тема социальной ответственности личности (роман «Итог», 1958) и силуэт завтрашнего дня. В поле зрения Арну попали ранее незнакомые ему герои. «Новый персонаж, — заявил он в одном из интервью, — коммунист… Это значительный сюжет нашего времени». Таково знаменательное признание художника, сумевшего взглянуть в лица людей, своих современников.
Alexandre Arnoux: «Le cabaret» («Кабаре»), 1919; «Suite variee» («Пестрой чередой»), 1925; «Helene et guerres» («Елена и войны»), 1945.
«Экран» («L'ecran») входит в сборник «Пестрой чередой».
Экран
Хоть я и жил на широкую ногу, как подобает кинозвезде, непостоянному светилу и властелину экрана, я успел отложить несколько миллионов, — но внезапно меня поразил жестокий недуг и сделал непосильной тяжелую работу в студии, в духоте под стеклянным куполом, под яростным огнем «юпитеров», перед объективом, который ничего не прощает. Собственно, это нельзя назвать болезнью: я чувствовал себя очень недурно, ел и спал, как всегда; мой тренер (ибо я заботливо следил за своим телом) считал, что ничуть не ослабла моя атлетическая мускулатура, и моя подруга не замечала, чтобы я хоть сколько-нибудь сдал как любовник; кровяное давление держалось на вполне приличном уровне; кожа и легкие дышали свободно; мысль была ясна, воля крепка — ни малейших признаков неврастении, какою Рок для забавы поражает счастливчиков, что завалены всеми дарами жизни и под конец — странная превратность судьбы! — оскудевают сами, лишаются того единственного блага, которого никому не отнять у бедняков. Нет, право, никакими обычными понятиями не объяснить, отчего мне изменила способность проявлять свои чувства, отчего онемели и застыли черты лица — стали вялыми, бессильными отразить внутренние потрясения, отчего меня предало тело, ноги, руки, — прежде они так чутко передавали малейший трепет моей души, а теперь служили всего лишь орудиями, рычагами: по-прежнему сильные и гибкие, они утратили всякую живость и выразительность. Так опошленные слова, затасканные образы, сто раз перепетые мелодии обращаются в ничто, теряются в смутных и сумрачных пучинах небытия. Но ведь люди, черт возьми, даже когда стареют, не утрачивают своеобразия, каждый по-прежнему изумляет своими особенными красками, передает другим то, что присуще ему одному, и растворяется только в смерти; люди не стираются, как ходячая монета, напротив, нередко черты их с годами проступают все отчетливей, все рельефней. Не так вышло со мной. Внутри как будто ничего не пострадало, а меж тем я незаметно разрушался, истаивал, уже не отделялся от внешнего мира; лучи света больше не упирались в меня, я в них тонул. Неисцелимая болезнь: я уже не отпечатывался на пленке, от моих жестов на ней оставалось лишь нечто зыбкое, без определенных очертаний, расплывчатая рябь, сквозь которую просвечивали холмы или деревья; казалось, это движется призрак, а ведь перед объективом камеры играл я — живой, из плоти и крови, безо всяких трюков и ухищрений! И вот в расцвете сил, на вершине успеха пришлось мне расстаться с моим искусством. Я был богат, избалован славой, и тяготило меня только одно: вынужденное безделье; ибо у меня не было никакого другого ремесла и мне казалось единственно достойным занятием изливать на весь мир тщательно отработанную жизнь моего лица и волнующее совершенство тела.