Французская революция: история и мифы
Шрифт:
В некотором роде реакцией на постоянные неудачи реформаторских начинаний короны, встречавших сопротивление традиционных институтов, стала разработка французской политической философией XVIII в. понятия "просвещенного деспотизма". "Его появление, – пишет английский историк Н. Хеншелл, – говорило о потребности в сильном правителе, способном преодолеть чащу привилегий и сепаратизм, руководствуясь высшим законом природы, действующим независимо от того, одобрен он парламентами и штатами или нет" [288] . Как мы видели, понятие "деспотизм" ассоциировалось в правовой мысли Франции с ничем не ограниченной властью. Соответственно прозвучавший из уст Вольтера, физиократов и ряда других видных представителей Просвещения призыв использовать именно такую форму правления для беспрепятственного проведения необходимых обществу реформ, свидетельствует о том, что никто из них не считал французскую монархию неограниченной.
288
Хеншелл Н. Миф абсолютизма. СПб., 2003. С. 218.
Действительно, находившийся в распоряжении французской монархии Старого порядка арсенал средств принуждения на деле был значительно более скромным, чем изображалось в историографии Революции. Поскольку
289
Подробно см.: Малов В.Н. Ж.Б. Кольбер... Гл. 3.
290
Подробно см.: Пименова Л.А. Дело об ожерелье Марии Антуанетты // Казус: индивидуальное и уникальное в истории. 1996. М., 1997. Вып. 1.
Напротив, когда требовалось воспрепятствовать какому-либо из постановлений центральной власти, с которым традиционные органы правосудия не были согласны, парламенты легко могли возбудить судебное преследование против его исполнителей [291] . Едва ли такие трибуналы мы, вслед за Н.И. Кареевым, сможем назвать "лишь одним из административных ведомств", мало чем отличавшимся от полиции.
Столь же преувеличены и встречающиеся в отечественной историографии Французской революции утверждения о строгости правительственной цензуры при Старом порядке. Впрочем, если судить только по нормативным актам, то такие утверждения могут показаться вполне оправданными, а сама цензура не то что суровой, но и просто жестокой. Вышедшая в апреле 1757 г. королевская декларация угрожала смертной казнью (!) всем издающим "писания, которые содержат нападки на религию, имеют намерения взволновать умы, посягают на наш авторитет и грозят нарушить порядок и спокойствие в наших землях" [292] . Однако сами же современники признавали, что подобная угроза, являвшаяся эмоциональной реакцией на имевшую место тремя месяцами ранее попытку Дамьена убить короля, "никого не испугала: все сразу поняли, что такой бесчеловечный закон не будет исполняться" [293] .
291
См.: Ардашев П.Н. Указ. соч. С. 110.
292
См.: Шартье Р. Культурные истоки Французской революции. М., 2001. С. 59.
293
Там же.
И действительно, характерный в целом для Старого порядка "разлад между законодательной нормой и конкретной действительностью" (П.Н. Ардашев) в сфере книгопечатания носил почти гротескную форму. Принимая нередко по требованию церкви и парламентов строгие цензурные меры де юре, правительство на деле предоставляло издателям достаточно широкую свободу. Средством преодоления подобного противоречия между буквой закона и реальной практикой стал институт "негласных разрешений". В тех случаях, когда запретить какую-либо книгу уже не представлялось возможным, например, из-за её известности, но которую, не нарушая закона, нельзя было и разрешить официально, власти «стали давать разрешения, не предусмотренные законом, поначалу чисто устные, никак не закрепленные на бумаге, потом – зарегистрированные в завуалированной форме – составлен "список напечатанных за границей произведений, которые разрешено продавать во Франции", куда включены эти получившие негласное разрешение книги» [294] .
294
Там же. С. 61.
В конкретном же преломлении этот разрыв между теорией и практикой порой выглядел и вовсе парадоксально. Так, в 1752 г. начальник цензурного ведомства и одновременно большой друг просветителей К.Г. Ламуаньон де Мальзерб издал, по требованию духовенства и судейских чиновников, официальное распоряжение об изъятии у Дидро материалов готовившихся к печати томов "Энциклопедии", после чего уже как частное лицо поехал к философу и взял у него эти бумаги на хранение, чтобы спасти их от конфискации [295] .
295
Там же. С. 53.
Справедливости ради заметим, что, несмотря на подобные курьезы, либерализм цензурного ведомства всё же имел свои границы. Время от времени авторов и книгоиздателей запрещенной литературы привлекали к ответственности, однако подобные случаи имели место относительно нечасто, а тяжесть наказания была несопоставима с предусмотренной законом. Так, в 1750-1779 гг., когда число осужденных по книжным делам достигло апогея, в год за подобные нарушения попадало в тюрьму в среднем до 13 человек, а срок заключения для авторов обычно составлял чуть более шести месяцев, для издателей – до ста дней. Впрочем, уже в 80-е годы XVIII в. число осужденных за нарушения цензурных запретов заметно пошло на убыль [296] .
296
Там же. С. 75-76.
До сих пор мы говорили в основном об ограничениях центральной власти. Что же касается власти представителей короны на местах – интендантов, то и в их положении мы находим значительные расхождения между теорией и практикой. В принципе полномочия интенданта не ограничивались никакими
правовыми нормами. Королевское "поручение", по которому он получал свой пост, составлялось в достаточно общих выражениях и не содержало перечня его должностных прав и обязанностей. Соответственно в сферу ответственности интенданта входило и судопроизводство, и местное управление, и фискальные функции, и хозяйственные вопросы. Однако этот неопределенно широкий де юре круг полномочий интенданта на практике серьезно ограничивался правами и притязаниями множества местных судебных и административных учреждений, обладавших большей или меньшей степенью независимости от центральной власти. К таковым принадлежали, прежде всего, парламенты и сохранившиеся в ряде областей местные представительные органы – провинциальные штаты. Кроме того, большинство городов и коммун имели выборные органы самоуправления, и хотя формально интенданты как представители центральной власти должны были осуществлять надзор и контроль за их деятельностью, в действительности такой контроль из-за постоянного сопротивления местных элит и институтов нередко оказывался чисто номинальным. То есть реальный объем власти того или иного интенданта во многом определялся той, по выражению П.Н. Ардашева, "административно-правовой средой", в которой этому интенданту приходилось действовать [297] . Но, как бы то ни было, никогда ни один интендант не обладал, вопреки утверждениям оппозиционной публицистики времен Фронды, а вслед за ней и упоминавшихся нами историков, столь же широкими, то есть фактически неограниченными в отношении местных полномочиями, как персидские сатрапы или турецкие паши.297
Подробно см.: Ардашев П.Н. Указ. соч. Гл. 7-8.
Таким образом, как показывают результаты специальных исторических исследований о французской монархии Старого порядка, ни в одном из рассмотренных нами аспектов она не имела ни малейшего сходства с тем квазитоталитарным государством, образ которого на протяжении ста с лишним лет создавался отечественной историографией Французской революции. В чем же причины подобной долговечности этого историографического фантома? Думаю, отнюдь не в том, что историки Революции были не достаточно осведомлены относительно результатов исследований своих коллег из соседней профессиональной "галактики". По крайней мере, такие представители "русской школы", как Н.И. Кареев и Е.В. Тарле, если судить по научному аппарату их работ, хорошо знали современную им литературу о Старом порядке. Например, неоднократно цитировавшуюся мною выше монографию П.H. Ардашева Н.И. Кареев анализировал самым детальным образом и ценил очень высоко [298] .
298
См.: Кареев Н.И. Работы русских ученых по истории французской революции // Известия Санкт-Петербургского Политехнического Института. СПб., 1904. Т. 1. С. 76-80; Он же. Историки Французской революции. Т. 3. Изучение Французской революции вне Франции. Л., 1924. С. 203-209.
Видимо, истоки мифа о "королевском самодержавии" надо искать не столько в научной плоскости, сколько в идеологической. Причем, восходят они к временам самой Французской революции. Её идеологи уже в 1789 г. требовали передачи народу "суверенитета", то есть "абсолютной и неделимой" власти, как если бы она принадлежала монархии не только в теории, но и в реальности. Вот что пишет об этом французский историк Ф. Фюре: "Хотя старая административная монархия никогда не была абсолютной в современном значении этого слова (тем более монархия конца XVIII в.), все здесь происходит так, будто созданные ею представления о своей власти стали частью национального сознания. Став нацией и слившись в едином волеизъявлении, французы, сами того не сознавая, вернулись к мифическому образу абсолютизма, поскольку именно он определяет и представляет социальную совокупность. Медленное движение гражданского общества к власти происходит во имя этого самодержавия..." [299]
299
Фюре Ф. Постижение Французской революции. СПб., 1998. С. 44.
Или иными словами, как отмечает другой французский историк Ж. Ревель, сама Революция собственно и создала "абстрактное понятие абсолютизма". После того, как реальная абсолютная монархия пала, её мифологизированный образ стал частью коллективного воображаемого, где выступал антиподом нового порядка, установленного Революцией. "Она [300] продолжала существовать в политическом и моральном воображаемом как некий механизм, устройство и значение коего больше не понималось, но отдельные элементы которого представлялись однозначно порочными. Привилегии, беззаконие, произвол, Бастилия и letters de cachet, злоупотребления, аморальность, грабеж и разорение Нации – все это было проявлением сути пагубной политики" [301] .
300
монархия
301
Revel J. Monarchie absolue // Dictionnaire critique de la R'evolution francaise. Id'ees. P., 1992. P. 293-294.
Представления о неограниченной власти свергнутого короля стали общим местом революционной публицистики, наделявшей французскую монархию практически теми же чертами, какими её идеологи наделяли деспотизм. В дальнейшем образ абсолютной монархии как государства, основанного исключительно на произволе, перешел практически без изменений из публицистики эпохи Революции в либеральную историографию – в сочинения Б. Констана и А.Л.Ж. де Сталь, А. Тьера и О. Минье, Ж. Мишле и Л. Блана [302] . А ведь именно их труды и оказали, по признанию Н.И. Кареева, решающее влияние на восприятие Французской революции в России людьми его поколения, то есть теми, с кого собственно и началось профессиональное изучение этой революции в нашей стране [303] .
302
"От Констана до Гизо и Мишле, разумеется, с различными вариациями утверждалось как само собой разумеющееся, что абсолютизм не заслуживает оправдания, поскольку основан на произволе и отсутствии принципов..." – Ibid. Р. 294.
303
Кареев Н.И. Прожитое и пережитое. Л., 1990. С. 289.