Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Вскоре он понял, что на отдельной картине не стоило замыкаться; отобранных им картин-аллегорий ведь было целых четыре.

Так, «Джорджоне и Хичкок»… Он листал отлично сформулированную и тонко выписанную книгу свою, которую начинал когда-то – черновики, конечно, не сохранились – с престранного анализа. Да, сперва он анализировал будто бы впотьмах – каким-то рваным, каким-то нервно-плывучим был начальный анализ четырёх картин, а сколько сомнений и тупиковых мыслей потом, когда, напутешествовавшись по городам и музеям, путешествовал он по четырём файлам, смущали его невозмутимый компьютер? «Где, в какой запредельности, – подумал, – могли бы храниться теперь виртуальные аналоги измордованных чернильной правкой бумажных черновиков?» И как же книга обрела убедительность? Её разрозненные

идеи непроизвольно искали единения, долго, почти два десятилетия, настаивались; как хорошее вино? А всё ведь в непридуманной истории случайностей и психологических рифмовок было шито белыми нитками – тонкими и шелковистыми, как летучие паутинки.

Так паутинки – связи?

Эфемерные, но такие прочные связи; опять-таки – прочные, как дратва.

Пожалуй, образ этой свободной книги, зарождаясь, заставлял вспомнить об абстрактных композициях Хуана Миро – несколько свободно разбросанных по холсту ярчайших пятен, соединённых тонкими линиями.

Можно было бы вспомнить и об изящнейших акварелях Пауля Клее: несколько цветных влажно растекающихся клякс – допустим, четыре кляксы, – связанных лишь волосяными, рвущимися кое-где линиями.

Но какая же, какая связь при этом…

Вернее – какие связи; это были не только связи между любовью и искусством – связей ведь было много и самых разных по своим свойствам и назначениям: тонюсеньких, натягивающихся и провисающих, прерывистых и вовсе вдруг исчезающих из поля зрения, но всё равно при этом присутствующих.

Вскоре после Венеции он мог очутиться в Дрездене.

Staatliche kunstsammlungen. Вычурный декоративный бассейн в партерном дворике Цвингера, прочие бирюльки саксонского барокко. Толпы туристов, подвозимые к Цвингеру на внушительных туристских автобусах, устремлялись лавинообразно, но вот уже и организованно вполне, к Рафаэлю, к «Сикстинской мадонне», а Германтов медленно шёл к своей цели по пустоватым залам; бархатные банкетки стояли вдоль стен, на одну из них, вот на эту хотя бы, чудом сохранившуюся в разбомбленном Цвингере после атаки американских летающих крепостей, в ботинках залезал Достоевский… А вот уже и Antonello Messina, да, женоподобный белёсый его Святой Себастиан в белых плавках на фоне белёсой, с вялыми арками слева и справа от мягких бёдер, архитектуры, проколотый до незаметности экономно изображёнными стрелами.

Нет, скорее всё же вот на эту банкетку залезал Достоевский – банкетка ведь как раз стоит под «Мёртвым Христом», да, Достоевский «Мёртвого Христа» хотел разглядеть, да, да, ворсинки на бархате так до сих пор и примяты его подошвами.

Или Достоевский рассматривал с банкетки в другом зале мантениевского «Христа в гробу»?

Впрочем, пришёл: на торцевой стенке Мадонна Корреджо, а на продольной, за «Мёртвым Христом», за… Вот она, «Спящая Венера», политкорректно, ни нашим, ни вашим, подписанная двумя именами, Джорджоне и Тициана.

Правее – чередуются с полотнами плодовитого Пальмы Веккио – ещё и два портрета, принадлежащие кисти самого Тициана: мужчина с цветком, дама в белом…

Тициан, надо признать, неплох, хотя таких портретов «на уровне» у Тициана – сотни; но как же выигрывает вдохновенный, завораживающе живой сон Венеры от соседства на этой сиреневатой стене с Пальмой Веккио, со старательно суховатыми совершенствами его Моисея, Рахили и прочих «Святых семейств», не без гордости скатывавшихся к академизму.

И Германтов замечал веточку над головой спящей Венеры, графически чётко выписанную веточку на фоне облачного мутноватого неба; веточку, выписанную в той же манере, в какой выписан был куст в «Грозе»… Но какое же наслаждение испытывал он, отправляя эту случайную мысль-наблюдение в память, «на потом»; пока он лишь накапливал впечатления.

И задумчиво-отрешённо смотрел с моста, перекинутого через Эльбу, в воду.

Через некоторое время он был уже во Флоренции.

Он любил Палатинскую галерею, до сих пор будто бы сохраняющую статус интимного собрания Медичи, любил её зальчики с шёлковыми обоями, почти домашние уют и покой, которые и не снились главной флорентийской галерее, Уффици, заполненной бестолковыми туристами и выкриками экскурсоводов.

Обычно он вспоминал о Палатинской галерее после того, как взбирался в очередной раз на купол, да, он уже

увидел из окошка бара купол в удивительном ракурсе. Итак, он, озарённый, победно нёсся тогда к «Лону Ренессанса», а в Палатинской галерее как бы располагался на отдых от трудов праведных; сначала – после изнуряющей жары – в сизую прозрачную тень: внутренний двор палаццо Питти, приятнейшая прохлада с запахами цветов, этаким душистым сквознячком стекала во двор сквозь аркаду из садов Боболи; затем, отдышавшись и надышавшись, он подходил к окошку кассы и протягивал десять евро.

Он задерживался, конечно, у портрета Аретино, удивляясь всякий раз нескрываемой – против внутренних правил? – энергетике Тициана, мастерской мощи его мазков. Там же, неподалёку, был Рафаэль, вообще-то в других музеях оставлявший Германтова равнодушным, но здешняя рафаэлевская «Мадонна в кресле», виртуозно вписанная в круг, была и в самом деле прекрасной, небесно-прекрасной; ангельская бесплотность лика Мадонны, нежнейшие краски – вот уж картина, где не ощущалось никаких подспудных тревог. И тут Германтов проходил мимо холста Веронезе, мимо ходульного, как казалось тогда, портрета Даниэле Барбаро: чёрная, с пятном проседи борода, шуба из меха рыси – тогда ещё Германтов не думал о вилле Барбаро и роли её заказчика. «А интриговала ли вообще Веронезе индивидуальность модели? – походя спрашивал себя Германтов и легко находил ответ, – если и интриговала, то лишь своя собственная индивидуальность, лишь себя он искал до последней чёрточки на лаконичном, без шелков и мехов, эрмитажном автопортрете». О-о-о, о многом мог лениво раздумывать Германтов тогда, когда заявлялся в Палатинскую галерею, чтобы перевести дух после счастливо изнурявших погонь за смыслами купола, но его тогда ещё не загипнотизировала таинственная поэтика Джорджоне; однако – однако! – пристально-подозрительный взгляд исподлобья старика в красном, одного из трёх персонажей «Трёх возрастов», взгляд, с каким-то испытующим многоопытным сожалением повёрнутый к зрителю, неизменно его притягивал.

А недавно «Грозу» привозили по программе выставочных обменов в Санкт-Петербург. В Эрмитаже картина как-то ужалась: Германтову она показалась ещё меньше по размерам и ещё многозначительнее по смыслам, чем казалась прежде, при общении с «Грозой» в привычном для неё зале номер 5 Венецианской академии. Он и не сразу её нашёл, как если бы привезённая драгоценность затерялась среди других – своих – драгоценностей в эпичных эрмитажных пространствах. Германтов был взволнован встречей с картиной-тайной на новом для неё месте. «Гроза» будто бы навестила своего зрителя, его одного, тем паче прочих зрителей перед маленьким темноватым холстиком вообще не было; «Гроза» принесла ему тайну свою – сокровенная тайна с доставкой на дом? Да. Однако он почему-то ничего и не пытался разгадывать, лишь в необъяснимом блаженстве почти касался ресницами графически резко выписанных листочков.

Париж, «Сельский концерт».

В относительно тихой нише кипящего луврского вестибюля – книжный киоск; полки и пёстрый развал на продолговатых столиках. Из разноцветной толчеи корешков и наслоений обложек намётанный глаз почти на ходу выщипывал: Youri Guermantov, Origine de la Renaissance, ага, уже подпечатан второй тираж, а эти что же, раскупаются хуже? Или совсем не раскупаются? В том же порядке стояли на полке, что и в прошлый приезд: Le si`ecle de verre, Les preuves de la vie…

Да, относительная тишина в книжной нише: задумчиво листают и, словно нехотя, покупают брошюры-буклеты, пудовые альбомы репродукций.

А вообще-то луврский ажиотаж – под пирамидой и вовсе подобие городской площади – как в модном торгово-развлекательном центре в дни распродаж престижного товара; ажиотаж – распродаж?

Неслучайная рифма.

Главным, если не единственным, объектом массовых вожделений была ведь известно кто. Муравейник под пирамидой, знал, оказывается, свою цель – из-под пирамиды едва ли не все нестройными рядами направлялись к Джоконде, как к общему для всех алтарю – белые, чёрные, жёлтые, – впрочем, китайцы-японцы явно преобладали. Подчиняясь общему ажиотажу, сбиваясь в уравнивавшую всех нервно-подвижную предалтарную толчею, каждый из посетителей музея, однако, при этом желал максимально приблизиться к улыбчивому чуду, как если бы чудо, сотворённое Леонардо, именно ему улыбалось…

Поделиться с друзьями: