Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

– Сентиментальный Вертинский и курортное счастье умеет поторопить, и, – воспоминания о нём.

«Послушай, как это было давно, мы жили тогда на планете другой…».

– Какая-то сентиментальная ирония? А тогда, – это, – сейчас? – спрашивала Лида, макая лаваш в ткемали, – Я запуталась совсем, помоги: для нас, – сейчас?

«И слишком мы стары, и для этого вальса, и для этой гитары…».

– Вот и исчезло «сейчас», превратилось в «тогда», а мы стремительно постарели, – сказал Германтов; на платформе после протяжного гудка тронулась электричка.

Электричество

пробегало, когда смотрел на неё: загорелая матовая кожа и – прозрачно-серые, светлые-светлые, – по контрасту с загаром, – глаза, на дне которых, однако, затаилась тревога; волосы с каким-то странным оттеночным блеском, будто тронутые слегка холодноватым огнём.

Ели-пили, болтали, не подозревая, что к солнцу подбиралась лохматая, выплывавшая из ущелья туча; резко потемнело, полил тропический дождь.

– Ещё бутылку и – по полцыплёнка?

– А как иначе сможем мы переждать потоп?

На стёклах – вялые осенние комары.

– Укрываются, как и мы, от дождя, – сказала Лида.

Шумно усиливаясь, хлестал ливень, но… они и заметить не успели, что сразу за тёмным нависанием эстакады жарко засияло вдруг солнце, всё заблистало, а пухлая завеса сплошной серой мути, – выгодный задник для сверкавших, как стеклярус, струй, ещё срывавшихся с карнизного выступа эстакады, и редких нитей слепого дождя, – темнела уже где-то вдали, над невидимым морем.

Вот уже и вместо струйных нитей, – крупные капли.

– С неба будто бриллианты сыплются, а никто их не собирает.

– Протяни руку, и целая горсть брильянтов, – твоя.

– Мы слепые, как этот сверкающий дождь…

Над головами ритмично прогрохотал во внезапно упавшей тишине тяжело гружёный состав.

Как в раю, защебетали птицы.

– Напоил допьяна кисленькой водичкой, хорошо, – сказала Лида. – А что такое судьба, с чем можно силы судьбы сравнить?

Рассмеялся. – С капризами и комплексами писателя или кинорежиссёра.

– Не говори загадками.

– Писатель или кинорежиссёр играют роль судьбы по отношению к своим придуманным персонажам: возносят их, помыкают ими, иногда – убивают.

– Ты убедителен в своих уходах от прямого ответа.

– Таков вопрос, прости.

– А какие мы? Да, какие, – мы?

– Сумасшедшие, но – по-разному сумасшедшие, настолько по-разному, что даже всю эту тропическую благодать, чередующую ливни и солнце, – неопределённо обвёл рукой, – видим по-своему, если бы описали увиденное, то навряд ли две картины были бы во многом схожи.

– Юра, ты веришь в жизнь после жизни?

– Не верю.

– Как же с этим неверием жить?

– По-возможности, – стоически.

– И вся эта тропическая благодать, как ты сказал, вдруг исчезнет в черноте, вдруг кто-то всемогущий, смахнет мир, как ненужную декорацию?

– Это один из вечных, вообще не имеющих ответов вопросов.

– А так хорошо. Но чем больше сладкой ваты заглатываю, тем мне тревожнее, почему? – глаза Лиды были светлые-светлые, блестящие и – словно испуганные.

– Мы чересчур

сложно устроены, возможно, потому так сложно, что при всех своих отличиях в подобии Богу сотворены. К божественному творению – сплошные вопросы: на кой вся эта переусложнённая биоинженерия? Путаница кишок и сосудов, километры нервов, миллионы мозговых клеток с неясными функциями. Вся эта чуткая к нюансам внешних воздействий органическая машина, украшенная якобы на индивидуальный манер губками, носиками, глазками, столь сложна и столь уязвима, что делает наши внутренние миры и вовсе абсолютно непонятными для нас самих.

– А ещё – психика, внезапные помутнения рассудка, – смущённо улыбалась, поймав его тон, – и прячется где-то в путанице сосудов и нервов душа. Может быть, где-то у солнечного сплетения?

– Вот именно, – где-то! Вдобавок к органическим сложностям есть ещё и отнимающая покой душа, которая вообще не известно в каких тайных полостях машины-организма ютится, да ещё тяготится душа беспокойной жизнью нашей и нас тяготит своим беспокойством, наш конец приближая, – душа норовит, наверное, поскорее выпорхнуть из смертного постылого тела.

– Как тихо, – сказала Лида. – Только птицы поют.

– Дождь прекратился, – сказал Германтов.

Когда покупали в сувенирном киоске медные джезвы с запаянными в целлофан самшитовыми палочками впридачу, над морем, синяя полоска которого придвинулась из-за деревьев, уже голубело небо.

Вечером, выстояв очередь, пили кофе на терраске морского вокзальчика, нависавшей над узкой полоской пляжа; под терраску закатывались шипяще волны.

«Помнишь ли ты, как…» – в ресторане «Гагра», где у джаз-оркестра выпал на тот день выходной, запустили музыкальную машину.

Алебастровая балюстрада с расколотыми вазами и несколькими утраченными балясинами, вместо которых торчали поржавевшие прутья арматуры; на угловой тумбе балюстрады – на фоне пылающего заката, – алебастровая упитанная девушка-спортсменка с отбитой рукой; разрушались малые формы большого стиля.

– Пир победителей на руинах сталинизма, – сказал Германтов.

– Пиров пир, – сказала, допив кофе, Лида и перевернула чашечку на блюдце вверх дном. – Погадаем?

Германтов заглянул в изукрашенную крупчато-коричневыми подтёками чашечку. – Этот многозначительный узор мне не по уму; вижу лишь, что узор красив.

– Я-то понадеялась узнать что-то о том, что ждёт меня, а ты, – в кусты; как что-то по-настоящему важное тебе надо мне объяснить, так твоя хвалёная убедительность улетучивается.

– Я негодный прорицатель.

– Тогда на зелёный луч понадеюсь, который обещает счастье, смотри тоже, – промелькнёт или не промелькнёт, когда солнце скроется, зелёный лучик.

«Домино, домино…», – ресторанная музыкальная машина поменяла пластинку.

Налитое красным огнём солнце, придавив к горизонту грязно-сиреневую тучку, тонуло в сизом, с воспалёнными отблесками, море.

Поделиться с друзьями: