Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

А Бызова, Загорская, Головчинер и Ванда, объятые ужасом, всё ещё стояли тесно, почти прижавшись друг к другу, как скульптурная группа, стояли в скольжении розовых отсветов и теней, онемевшие, безотчётно позируя перед прицепленной к карнизной тяге, похожей на нахохленную одноглазую железную птичку камерой наружного видеонаблюдения.

Но вдруг Загорская, как-никак знавшая толк в старинных театральных костюмах, заметила какие-то необычные тряпки неподалёку от тела Германтова и вымолвила неуверенно: бархат?

И Бызова не могла не заметить тряпичный холмик.

– Смотрите, кровь на воротнике, – сказала она.

Появилась полиция.

Германтов упал на плиты, но помочь ему было невозможно, свершился высший приговор – уже падая, он был мёртв и удара о плиты не почувствовал. Но какое же опустошение в миг падения его на плиты

испытал я и внутри себя, в мгновенно осиротевший душе, и – вокруг! Будто и во мне, срезонировав, тоже оборвалась струна, и угодил я в какую-то особенную, какую-то дрожаще-ошарашивающую пустоту, которую разверзает смерть, – ничем вокруг меня не ограниченную, сплошную и неодолимую, как если бы именно на германтовской смерти клином сошёлся свет, а разрозненные каверны-пустоты, кратковременно образующиеся в мире духа после каждой отдельной смерти, солидарно слились сейчас и здесь, в ночной Венеции, на померкшей Пьяцце, в эту бескрайнюю пустоту, для меня, повторюсь, как внутреннюю, так и внешнюю, по ощущениям – тотальную: только что ещё я был заряжен энергиями германтовского замысла – и вмиг, за ненужностью, энергии эти иссякли, обнулились, вызвав при этом и цепную реакцию обнулений. Всё, что при жизни Германтова бередило и волновало, обращалось в ничто, пустота, казалось мне, подмывала и размывала уже всё сущее. Погасли и потонули в нематериальной пучине образы. Растворились в безвоздушности смертного ореола и вывязывавшие наше повествование нити.

Все фабульные нити стягивались к Германтову, а зачем они теперь, нити, когда его, Германтова, нет на свете?

Исчерпался сразу и параллелизм сюжетов…

Действительно, провидчески точно было недавно сказано за обедом Германтовым: смерть пробивает брешь в ткани бытия.

И брешь эта – брешь-пустота, – как кажется, угрожающе расширяется, всасывающе растекается, поглощая все терзания и надежды умершего, а сама бытийная ткань по рвано-невидимым краям бреши словно тоже омертвляется и скукоживается.

Я одиноко шёл по смущённо потускнелой, обезлюдевшей, замусоренной посткарнавальной мишурой Пьяцце. Я шёл, как чудилось, по недоразумению какому-то декорированной, но только что обессмысленной смертью, чуждой вечным прекрасным декорациям пустоте.

Всякая жизнь – игра случившегося и неслучившегося, заканчивающаяся, однако, обидной победой неслучившегося, то бишь – сплошным гнетущим отсутствием.

Брешь – это и есть смертельный прорыв в Отсутствие.

Так думал я.

Так, наверное, мог бы думать и он…

Хотя… Не было ведь по отдельности бреши-пустоты и – ткани…

«Да, пустота разверзается и будто бы побеждает, – думал я под впечатлением от падения Германтова на плиты, – но я ведь только робко глянул из ситуативно-условной кулисы жизни на непостижимо встроенную в бытийную реальность, однако – потустороннюю по мистической природе своей сцену неслучившегося-несбывшегося, которую мы боязливо предпочитаем не замечать». Я осмотрелся, и показалось мне, что к томительно замедленной раскадровке пустоты приложил глаз и руку ранний Антониони…

Так что же там?

Что там, в потусторонней пустоте неслучившегося-несбывшегося, разлитой здесь, меж нами, ещё живыми?

О, несколько «не» тут же услужливо выдвинулись из сумерек безутешных предположений на слабо освещённую авансцену. Этих «не», вестников отрицательного созидания, которые – хотим мы этого или нет – преобразуют ход событий и вещей «от противного», уже нельзя было не заметить.

Германтов Не увидит виллу Барбаро, Не проникнет в «ядро темноты», даже Не приблизится к таинственному ядру. Ему, как нам ясно уже, «Не позволили» не только проникнуть, но и приблизиться. А мы, в свою очередь, Не прочтём книгу Германтова, которую с таким нетерпением, заразившись его нетерпением, ждали, мы Не сможем и ознакомиться в каком-нибудь специальном сборнике с обширными подготовительными материалами многочисленных файлов, так как украден ноутбук, а то что хранилось в памяти домашнего компьютера и в двух флешках… Ох, кто бы пожелал эти разбросанные по разным файлам электронные ребусы теперь расшифровывать и сшивать? Всё, «Не» эти – неотвратимы, книги Германтова нет и не будет, вместо книги – зияние пустоты: выношенная книга умерла, не родившись. Но мы ведь Не прочтём и романа его отца, «некоего Михаила Вацловича», или М. Германтовского – романа, пролежавшего под спудом несправедливых лет, романа, который благодаря креативщику Вольману должен был бы прогреметь на осенней книжной ярмарке и стать бестселлером. Увы, Не прогремит, Не станет бестселлером, ибо Не состоится и сам этот злополучный аукцион: потрепавший нервишки

Германтову аукцион, Не принимая во внимание деловые планы Загорской, Бызовой, Ванды и прочих интересантов, отменят всего за несколько часов до его начала, отменят сразу после убийства Вольмана, которое случится утром, после визита его в качестве свидетеля в полицейский комиссариат. Разумеется – вопреки отпечатанной программе телепередач – отменён будет и эфир Левонтиной, полчаса назад пожелавшей всем доброй ночи; Левонтина пока что спала…

Печальная ирония: Бызова с Загорской, получается, прилетали исключительно ради изнурительной экскурсии с Головчинером, а Ванда и вовсе для того лишь перелетела океан и натерпелась страхов при посадке с невыпущенным шасси, чтобы увидеть лежавшего на плитах…

Сплошные «не» – те самые буквенные знаки немых зияний, смыкавшихся с незримой пустотой.

Летели на аукцион, а…

Да и как было устроителям аукциона и прокуратуре Венеции не перестраховаться? Если смерть Германтова ещё можно было бы списать на необъяснимое стечение обстоятельств, то расстрел Вольмана, эксперта аукционного дома Кристи… Действительно, разве не перебор – два трупа менее чем за сутки?

Да, многое, очень многое отменится и изменится по этой скорбной причине: эффект домино.

Да, изменится, а убийство Вольмана, которое даст толчок повальным изменениям в программах и графиках, произойдёт вскоре вот здесь – я пересёк пустынную в столь позднее время набережную, остановился у причала San Zaccaria; чёрная вода раскачивала огни.

Но пустота, едва разверзшаяся при сшибке разгорячённого сознания с ледяной непреложностью смерти, мало-помалу заполнялась и кое-какими вполне жизненными явлениями; как говорится, жизнь брала своё.

Над головой заблистали крупные звёзды.

И – лёгкая спичечка желтовато чиркнула по небу над невидимым горизонтом, громыхнуло.

С моря шла гроза?

Я всё ещё стоял на берегу, у причала – час ночи в нерешительности пробили мавры, пробили раз и словно бы звук споткнулся, – а уже сопереживал Бызовой и Загорской, которые после всего только что случившегося никак не могли заснуть в своих номерах, мысленно присоединялся к Головчинеру с Вандой, которые и не собирались спать: они нашли-таки открытое кафе на campo Santo Stefano и там, сбивчиво поминая Германтова, глушили до утра граппу, заедая обжигавший напиток резиновой пиццей. Гром громыхал над морем, гроза приближалась, но дождём так и не пролилась, а они пили, и Данька порывался читать стихи, хотя, кроме Ванды и сонной кассирши, не было слушателей в кафе. О, заглянем немного вперёд: он и через пару недель прочтёт стихи – «Смерть – это то, что бывает с другими» – на траурной церемонии в казённом зале крематория, где соберётся несколько притихших коллег-сослуживцев Германтова, а править бал будет ректор Академии художеств Мазилевский. Чуть в сторонке будут также понуро стоять Соснин, Ванда, отложившая возвращение в Калифорнию, да и сам Головчинер – пусть и связанный контрактными обязательствами с «Евротуром», он за свой счёт прилетит на церемонию из Венеции. Также привлечёт к себе внимание и рослый мужчина с военной выправкой, как перешёптываться будут коллеги Германтова, израильский офицер… Головчинер начнёт читать стихи после высокопарной речи Мазилевского, попрощавшегося с эпохой, но читать будет как-то длинно и нудно, запинаясь от волнения, и какая-то пожилая дама в шляпке с чёрной вуалеткой не вытерпит, зашикает; потом, при посадке в автобус, выяснится, что дама знала покойного по зеленогорскому пионерлагерю…

Да, вернёмся в Венецию: над телом Германтова ещё колдовали криминалисты, а Головчинер и Ванда бутылку граппы успели выдуть – пустоту огнём заливали.

И, как повелось, за смертью по силящейся воспрянуть и продолжиться жизни, как бы надсмехаясь над пустотой, пытавшейся сковать жизнь вселенской скорбью, поволочился уже забавно-нелепый предпохоронный шлейф.

Итак, Германтов – мёртв, а Вольман пока что жив, пока что он спит в своём роскошном номере в «Хилтоне-Киприани».

Впрочем, нам пока не до Вольмана.

Итак, ещё не рассвело, лишь мусорщики загремели тележками и бачками, с грохотом там и сям стали подниматься гофрированные стальные шторы лавок. Чуть попозже на сереньких улицах уже можно было бы повстречать невыспавшихся почтальонов, разносчиков газет, однако в то памятное для нас утро как бумажные издания, так и их электронные версии вышли в свет с изрядным опозданием, поскольку в редакциях намеревались броско подать главную новость ночи, а вот сколько-нибудь достоверной информацией не располагали.

Поделиться с друзьями: