Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
комсомольская дисциплина.
— Ну и как? — спросил Ключарев, барабаня пальцами по колену.
— Да вот так, — невесело усмехнулся Павел. — Кончил годичную политшколу. Теперь только из района
в район и перебрасывают.
Ключарев вспомнил, как сам уже не раз поговаривал, что нужен ему в Глубынь-Городок совсем другой
комсомольский вожак, потупился и промолчал.
Сельсовет, где проводились обычно собрания, стоял на отшибе, у дороги, и был сейчас тих, пуст, хотя
комсомольцам надлежало собраться уже час назад.
Ключарев
выглянула истрепанная голова. Нет, никто сюда не приходил. Дмитро Мышняк? А где ж ему быть? Дома,
конечно.
Шофер Саша повел машину по узкой улочке, а потом напрямик, по бугристому лугу. “Победка” плелась
почти как живое существо, шагом, переступая всеми своими четырьмя колесами с кочки на кочку.
Дверь отворила старуха, мать Мышняка, в льняной белой юбке и накинутом на плечи кожушке. Дмитро
долго обувался в темной боковушке, потом вошел, засветил жестяную лампочку вроде ореховой скорлупки — и
из полумрака выплыли киот, обвешанный вышитыми рушниками, календарь с красочной картинкой, мохнатые
комнатные цветы на низких подоконниках…
Ключарева заспанный Мышняк, кажется, так и не разглядел в полумраке, а Горбань выступил вперед и
присел с ним рядом на лавку, где лежала гитара. (“Он ведь и гармонист”, — мельком вспомнил Ключарев.)
— Сорвалось собрание? — сказал Павел, отодвигая жалобно зазвеневшую гитару.
— Сорвалось, — согласился Мышняк, глядя себе под ноги.
— В воскресенье тоже сорвалось, — безмятежно констатировал Павел. — Понемногу вообще отвыкнут
приходить. Будет не организация, а кустари-одиночки. Одного Мышняк поймает, побеседует. Потом другого. А
вместе так и не встретятся… Как у вас с кормами? — помолчав, спросил он.
— Хорошо…
— Сколько сена заготовлено?
Мышняк ответил.
— А комсомольских групп по бригадам до сих пор нет? Ведь мы говорили, Дмитро, об этом, помнишь?
— Помню, — неохотно уронил тот.
При первых же словах Горбаня лицо у него стало такое же удрученное, виноватое, как и у самого Павла в
райкоме комсомола.
“Да ведь это какой-то круговой покор получается, — невольно подумал Ключарев. — Я “прорабатываю”
Павла, Павел — Мышняка, Мышняк — своих комсомольцев…”
Он незаметно вышел и уже в машине несколько раз посигналил: чем скорее кончится такой разговор, тем
лучше!
Нет, он и сейчас не чувствовал против Павла никакого раздражения: комсомольская и партийная работа
требует не одной честности, не только старания, но и таланта. Если его нет, человек бредет как слепой от
директивы к директиве и понемногу привыкает думать предписаниями, видеть не людей, а их анкеты…
“Ну, нет, Павел, с тобой так не получится, уж я об этом позабочусь!” — упрямо пообещал вдруг сам себе
Ключарев.
6
Было совсем уже темно,
когда Ключарев решил заняться своим последним делом в Лучесах: поговорить сАнтониной Андреевной об этих — черт их возьми совсем! — ульях. Машину он оставил в сельсовете и пошел
один, напрямик, через кочковатый лужок, от которого тянуло сырым туманом. Он шел легко, не спотыкаясь,
дышал глубоко и радостно. Бывают такие ночи в тридцать семь лет!
Удивительно просторной кажется земля. Зарево восходящей луны, как большой костер, занималось над
дальним лесом.
На Ключарева нашла та минута, когда хотелось отойти от ежедневных дел, всмотреться пристально в
собственную жизнь и подумать о ней. Он прожил в Глубынь-Городке пять лет, знал здесь все дороги и любой
хутор. Не было дома, где не нашелся бы ему кров в трудную минуту. Но иногда, как в ту ночь в Большанах,
которую и он и Блищук провели одинаково в горькой бессоннице, или как сейчас после разговора с Павлом, ему
тоже хотелось услышать рядом с собой чей-то умный дружеский голос, почувствовать руку старшего товарища.
Когда он приезжал в область, его обласкивали и смотрели несколько завистливо (“Лучший район! И как
это им удается!”), от его слов просто отмахивались рукой:
— Ну, браток, твои трудности еще с хлебом съесть!
Все чаще и чаще вспоминался Ключареву Лобко; даже его смешная песенка “Соловей кукушечку
долбанул в макушечку…” вызывала в нем теперь запоздалую благодарную нежность…
Когда Ключарев подошел к больнице, начало накрапывать. Ни дуновения, ни шороха; деревья и травы
жадно ловили пыльными листьями тяжелые, как ртуть, дождинки.
— Не поздно? — спросил Ключарев, переступая порог.
— Нет, ничего, — сдержанно отозвалась Антонина.
Он накинул халат, на цыпочках прошел по палатам.
Антонина держала в руках лампу, и в этом колеблющемся свете четкая линия ее носа, лба и подбородка
была словно обведена бронзовой чертой. “Загорела”, — мелькнуло у Ключарева.
“А ему трудно идти на цыпочках с больной-то ногой”, — подумала Антонина.
Ключарев поискал пыль на белых шкафах с инструментарием. Потом они пошли на кухню: алюминиевые
кастрюли, прикрытые марлей, разливательная ложка на гвозде — все было по-домашнему уютным, обжитым.
Ключарев вдруг вспомнил, что как уехал с полудня, так и не ел еще ни крошки.
— А чайком меня нельзя напоить, Антонина Андреевна? — виноватым шепотом спросил он,
оглядываясь, как заговорщик. — Нет, я на больничные рационы не покушаюсь, я только стакан…
Она без улыбки налила чайник, подложила несколько поленьев в плиту. Ключарев присел на корточки,
нащипал лучин для растопки. То ли он отвык от этой простой домашней работы и сами руки соскучились по
ней, то ли после тревожного дня каждому человеку надо немного тишины… Стало слышно, как шевелятся и