Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
опять как нескладно получается!
Антонина улыбнулась редкой у нее, глубоко запрятанной улыбкой.
— Поезжайте, поезжайте, — только и сказала она.
Она первая направилась к двери, обернулась на пороге, видимо, для того, чтобы добавить еще что-то, и
опять ее встретил его взгляд, словно он ни на секунду не отрывался от нее. Когда два человека посмотрят в
глаза друг другу, что они видят?
Вернувшись домой, Антонина отодвинула задвижку, которой прикрывала дверь, если уходила надолго, и
задумчиво остановилась посреди
Уже недалеко было до осеннего равноденствия, но зори, все еще не потухая, стояли в небе. Антонина не
стала зажигать лампу, чтобы сохранить иллюзию этого длящегося без конца дня. У нее было такое ощущение,
что с отъездом Якушонка что-то оборвалось, и вот теперь неизвестно, за что приняться.
— Ничего тут не случилось без меня? Никто меня не спрашивал? — окликнула она Каню со смутной
надеждой, что какая-нибудь забота оторвет ее от этого одинокого вечера.
Санитарка отозвалась беспечно:
— А нет же, никто.
Канино полное имя было Катерина, и первое время Антонине все хотелось назвать ее Катей, Катюшей, но
здесь это было не принято, и понемногу Антонина привыкла к странному имени, как привыкают ко многому,
когда вживаются в чужую жизнь и она становится как бы уже своей собственной.
— Я ухожу, — сказала Каня, появляясь под окном. Она была разодета для гулянки: в белую кофточку и
вышитый крупными желтыми цветами корсаж, кружевной передник, из-под которого выглядывали ее
неутомимые смуглые ноги. — Говорили, что будете гладить? Так я оставила углей на загнетке.
Антонине пришлось зажечь лампу, и день сразу кончился, слепая ночь плотно подступила к окну. Она
набрала углей в утюг со щербатой задвижкой, и тотчас все дырочки в нем засветились киноварным цветом, как
будто это были круглые окошки в чужом теплом дому.
Антонина посидела мечтательно несколько минут перед утюгом… Потом ее охватила жажда
деятельности. Она проворно поснимала со стола посуду и книги, разместив все это на стульях, покрыла стол
байковым одеялом, а поверх него простыней, отороченной кружевными зубчиками, зачерпнула стаканом воду из
ведра, чтобы вспрыскивать ткань, и принялась гладить все подряд: косынки, платки, давно не надеванные
платья и кофточки, нарядную юбку из креп-сатина, в которой, по словам Черненки, районного любезника, она
была похожа на черную розу, и свой докторский халат на завтра, пахнущий лекарствами и речной водой. Она
работала споро, весело, напевая вполголоса, на что решалась крайне редко, с оглядкой: нет ли посторонних,
потому что голоса у нее, она считала, никакого не было.
И так уже, кажется, начинал мирно отступать шаг за шагом этот вечер, пугавший вначале ее своим
одиночеством, как вдруг она задержала утюг на какой-то складочке, удрученная внезапной мыслью, что может
успеть не раз и не два все это перемять и перепачкать, прежде чем снова увидится с Якушонком…
Теплый сладкий запах припаленной вискозы заставил ее встрепенуться. Было так тихо,
что яснослышалось, как меланхолический фитиль посасывает керосин из лампы.
Бились в марлевой занавеске, трепеща крыльями, ночные моли. Прогоревший утюг остывал на жестяной
коробочке из-под леденцов, мурлыкая угольками.
Антонина встряхнула головой и принялась развешивать на стене свои платья, еще теплые от глажения,
старательно, по привычке, как маленьких детей, укутывая их простыней, и сама не заметила, как мысли ее
постепенно начали принимать совсем иную окраску. Она еще твердила какие-то горькие безотрадные слова,
словно сама себя наказывала ими, но губы ее уже шаловливо, мечтательно улыбались, и, присев у зеркала, она
раскидала по плечам темно-русые густые волосы, расчесывала их и сама наслаждалась ощущением их мягкости
и прохлады. Ей вдруг впервые безо всякой горечи припомнилось, как десять лет назад, в добрые минуты их
жизни, Орехов прижимал эти пряди к своему лицу…
Потом, уже лежа в постели, уютно подложив ладонь под щеку, она стала снова думать об Якушонке. Она
вспоминала слово за словом все, что он говорил при ней в этот день и как он это говорил. Ей нравилось, что в
нем она угадывала какие-то родственные себе черты: и ту внутреннюю сдержанность, которая сказывалась в его
скупых жестах, внимательном, немного ироническом взгляде, и самолюбивую боязнь ошибиться — отчего он
иногда лучше выждет и перемолчит, хотя это ему и нелегко давалось! — и, наконец, упрямство, с которым он
закусывал губу, если уже дело шло “на принцип”. Антонина, сама повинная в том же грехе, теперь явственно
заметила в этом забавную сторону. Она лежала посмеиваясь. Но это был какой-то очень добрый, прощающий и
принимающий смех.
Странная вещь человеческое сердце! Оно впитывает все, что видит вокруг, но откликается не на все. Где-
то, в кладовых за семью замками, лежат нерастраченные чувства, лежат и ждут своего часа. Опыт жизни, иногда
горький и всегда осмотрительный, бдительно стережет их… Он говорит: “Обожди, обожди. Не ошибись”.
“Хорошо. Я обожду”, — покорно отвечает человек и часто отходит прочь, смиряя сильно бьющееся
сердце.
Прав этот опыт, который пытается циркулем и линейкой очертить такие неосязаемые понятия, как
любовь, ненависть, счастье?
Может быть, да, может быть, нет… Но только ведь и опыт бывает разный! Один основан на том, что кто-
то когда-то сделал вам больно. И, постепенно собрав все обиды, все маленькие несправедливости, случившиеся
в жизни, опыт кладет их перед вами, как настольную книгу, и учит: “Будь осторожен, будь недоверчив, будь
осмотрителен — и ты проживешь спокойно”.
Но есть опыт, который при самой трудной жизни копит в памяти другое: теплые солнечные лучи, и на
них стоит оглянуться! Добрые слова, которые сказали вам даже мимоходом. Рука друга, протянутая для
рукопожатия.