Год Иова
Шрифт:
— Ты сумасшедший. — Джуит смеётся, чтобы не выдать раздражения. — Мы будем такими, как прежде, везде, куда бы мы не уехали. Может быть, нам и не придётся никуда уезжать. Ты же борешься за наш дом. А вдруг ты победишь? Почему бы и нет.
— Потому что побеждают обычно деньги, — говорит Билл. — Особенно, когда имеешь дело с чиновниками. А у нас нет таких денег.
Он берёт со стола пачку сигарет с зажигалкой и суёт их в карман брюк.
— Если бы они у нас были, мы бы не снимали квартиру. Он рассеянно целует Джуита в губы и уходит.
— У неё всё хорошо, — говорит Джуит в пустоту. — Насколько от неё можно ждать.
Они сидят на длинной застеклённой террасе у Скиппера. Под потолком провисают
Джуит прислоняется лбом к стеклу. Под окнами, у подножья обрывистого берега, на котором стоит старый деревянный ресторан, по кромке воды и на скалах, вдающихся в море, скачут на длинных ножках мелкие пляжные птицы. Сверху на них падает свет огней ресторана, однако они, похоже, не замечают. Сейчас нет ни чаек, ни бакланов, ни шумных морских глупышей. Даже если свет укорачивает птицам ночной сон, он даёт им дополнительное время на поиски пищи. Он не знает, где они спят. Интересно, где. Он оборачивается сказать Биллу, чтобы тот взглянул на птиц, но тут между его лицом и лицом Билла возникает чья-то рука. Дружеский голос произносит:
— Оливер Джуит, вот это да!
Джуит поднимает глаза и задумывается. Ещё никто не просил у него автографа в ресторане. И никто не попросит — во всяком случае, по его расчётам. К чему им это? Кто этот лысый человек, у которого двойной подбородок и мешки под глазами? На нём светло-голубой костюм и тёмно-синяя рубашке оксфордского покроя, натянувшаяся на округлом животе. Красное сияние, исходящее со стороны моря, придаёт его лицу искусственный румянец, однако в улыбке его нет ничего искусственного. Это восторженная улыбка. Джуит неловко поднимается, неуверенно жмёт протянутую руку. Внешне он, должно быть, так же спокоен, как и внутри, потому что человек говорит:
— Ты ведь не узнаёшь меня? Я — Фред Хайнц.
— Боже праведный! — Джуит смеётся, крепко обнимает его и хлопает по спине. — Откуда ты взялся, чёрт возьми!
— Из Иллинойса. Я управляю там телестанцией. Был в Лос-Анджелесе на съезде. Сегодня лечу домой.
Он оборачивается и зовёт: «Джоани!», и к ним подходит приземистая седовласая матрона провинциального вида в бежевой вязаной кофте. Ворс кофты подмят от долгого сидения в самолёте. Дама жмёт ему руку и улыбается аккуратным рядом вставных зубов.
— Джоан, моя жена? — произносит Хайнц так, словно просит Джуита подтвердить определение, которое он только что дал этой женщине. — Оливер Джуит.
У неё влажная ладонь.
— Фред всегда так волнуется, когда видит вас по телевизору. Он всегда говорит, что на вас стоит посмотреть.
— А потом ей приходится в пятьсот первый раз слушать всё про Нью-Йорк, — говорит Хайнц.
Он говорит это невинным, добродушным, шутливым тоном, но Джуит знает, что он лжёт. Возможно, Джоани слышала о том, как по бесконечным лестничным пролётам они поднимались в комнату с разбитыми окнами, где почти никогда не топили, где россыпи тараканов тут же сбегались по дну ванны к стоку, когда в ванной комнате зажигали свет. Слышала о горячей засаленной тарелке на подоконнике, о сардинах и крекерах, о том, что им закрыли кредит в каждом продуктовом магазине в окружности мили, о том, как они работали
официантами за одну бесплатную порцию еды в день, о том, как в счёт неуплаты за квартиру была изъята пишущая машинка Хайнца. Возможно, она слышала и о том, как Джуиту приходилось подбивать картоном подошвы своих ботинок, прохудившихся, пока он ходил от продюсера к продюсеру, о неудачных прослушиваниях, на которые Джуит приходил в одежде, взятой в долг у других актёров. О том, как маленькая театральная труппа, которая размещалась в заброшенной церкви, поставила пьесу Хайнца, но так и не заплатила ему. Но она никогда не слышала и вряд ли услышит, как двое мальчиков, одному — двадцать два, а другому — двадцать один, согревали друг друга зимою под одеялами, утешали друг друга после дневных неудач и разбитых надежд — о том, как они смеялись, сжимая друг друга в объятьях, в постели.Эти воспоминания ворвались к нему внезапно и ошеломили его. С тех пор прошло тридцать пять лет. Едва ли когда-нибудь вспоминал об этих событиях. И сейчас он вдруг вспомнил о них так ярко, как будто они происходили вчера. Только Хайнц изменился — стал оплывшим, седым и степенным. Где же теперь этот худенький паренёк с очаровательной улыбкой и густыми пегими волосами, которые он то и дело зачёсывал рукою назад, когда, склонившись над своей ужасной пишущей машинкой с бледной дырявой лентой, стучал по клавишам четырьмя пальцами, а жёлтые страницы вываливались на стол? Джуит пытается найти на этом дряблом лице следы того дикого одержимого честолюбия. Но найти их не может.
Джоан Хайнц что-то говорила в этот момент, и Джуит помигал и слегка встряхнул головой, чтобы услышать её.
— Наверное, это было так отвратительно, — рассмеялась она. Смех прозвучал как-то искусственно. — Не понимаю, как об этом можно вспоминать с ностальгией?
— Мы были так молоды, — говорит Джуит. — Это казалось нам приключением.
— Конечно, — говорит Хайнц. — Плохое не так уж важно. Мы хотели стать знаменитыми. Все гении должны для начала поголодать.
— Укрепить характер, — уточняет Джуит.
Просто поголодать для Хайнца теперь пустое слово. Судя по его виду, голодать ему не приходилось давно. Интересно, нравится ли Хайнцу управлять телестанцией в Иллинойсе? Наверное, это лучше, чем сниматься в фильмах про бензопилу? Он не стал спрашивать. Вместо этого он посмотрел на Билла, который встал со своего места.
— Билл Хэйкок, Джоан Хайнц, Фред Хайнц.
Хайнц жмёт руку Билла. Джуит замечает, как меняется весёлое выражение лица Хайнца. Оно становится печальным и жалким. Взгляд, которым Хайнц осматривает Билла, говорит Джуиту, что тот, несмотря ни на что, был голоден долгое время.
— Вы тоже актёр? — спрашивает Джоан Хайнц Билла.
Билл качает головой и говорит Хайнцу:
— Как вам удалось стать управляющим телестанцией?
— Начал репортёром, а потом повезло, — отвечает Хайнц.
— Пожалуйста, не думайте, что мы много смотрим телевизор, — говорит Джуиту Джоан Хайнц. — Но Фред всегда узнает, когда вас будут показывать, и делает из этого переполох. Телевизор — это дурная привычка, наркотик, пустая трата времени. Показывают такие непристойности, что диву даёшься, как можно на этом зарабатывать деньги.
Хайнц багровеет.
— Деньги — это приятно. Не говори им, что это неприятно.
— Больше не пишешь пьес? — спрашивает Джуит.
— Деньги — это, конечно, приятно, но… — начинает Джоан.
— Может быть, я буду писать, когда выйду на пенсию, — говорит Хайнц. — Я работаю целый день. После восьми меня уже не хватает ни на что. Говорят, некоторые пишут после обеда — это не про меня.
— Он отключается после двойного мартини, — говорит Джоан, не обращаясь ни к кому конкретно.