Год Иова
Шрифт:
— Точнее, совсем недавно, — поправляет она себя.
Джуит осматривается, нет ли здесь кого-нибудь постарше, но больше за сияющими прилавками никого не было. В конце концов, ему необязательно задавать свой вопрос. Он знает, что стало с мистером Грэем. Либо он превратился в сгорбленного, морщинистого и малоподвижного восьмидесятипятилетнего старика, которого раздражает, что буквы сливаются перед его глазами, когда он пытается читать, сидя в каком-нибудь доме престарелых — либо он лежит в могиле. Если бы магазин изменился не столь сильно, Джуиту было бы сложнее с этим смириться, и он попытался бы найти мистера Грэя. Но он выходит из магазина на яркое весеннее солнце, мимо проносятся дети на роликовых коньках, кругом
В квартале отсюда, через дорогу, его ждёт пекарня Пфеффера. Это заставляет его на минуту замедлить шаг. Сердце его бьётся чаще. Что это? Что он чувствует? Он приятно взволнован и, в то же время, испуган. Перспектива приобрести пекарню и заново начать жизнь приятно волнует его. Но бросить известное ради неизвестного — это его пугает. Есть и ещё какое-то чувство, которое удивляет его — это чувство вины. Пятидесятисемилетний неудачник, он знает — хотя это может ему всего лишь казаться, что пекарня возместит ему неудачи и станет прощением и оправданием его попусту растраченной жизни.
Но как же быть с маленьким хрупким шестилетним Джуитом с большими, влажными и мечтательными глазами, одетым в шуршащий шёлк, нарумяненным и напудренным, который печально танцует в пустом доме, словно призрак девочки, которая никогда не родится? Как быть с двенадцатилетним Джуитом, который корпит за письменным столом, зажав кончик языка в углу рта, и сосредоточенно чертит по линейке и вырезает из картона и цветной бумаги макеты тех новых постановок, о которых он прочитал в «Бёрнс Мэнтл»? Как быть с шестнадцатилетним Джуитом в чарующем свете рампы на пыльной сцене в аудитории старших классов, где его окружают незнакомые локти, ладони и бёдра? С двадцатилетним Джуитом на Бродвее, настолько испуганным и возбуждённым, что перед каждым выходом на сцену его рвало? Как быть с молодым ослепительным Джуитом — чьё щедро покрытое гримом лицо кажется большим и нечеловечески прекрасным в темноте зала, где пахнет кукурузными хлопьями?
Джуит-старик с трудом переводит дыхание на кухне в три часа ночи. К его лицу, обливающемуся потом, прилипла мука. Таким будет следующий кадр? Голый, голодный мальчик, затерянный где-то в прошлом, лежит на кровати в обшарпанном многоквартирном доме для постояльцев в Верхнем Вестсайде. Кровать скрипит всякий раз, как он поворачивается на ней. Он утыкается лицом в постель и плачет. В полдень на солнечном тротуаре холмистого города в трёх тысячах миль от Вестсайда, у седого мужчины, в которого превратился тот мальчик, на глаза наворачиваются слёзы. Вся жизнерадостная улица, беззаботная расцветка одежды прохожих и вспышки солнца на лобовых стёклах проезжающих мимо машин сливаются в единое разноцветное пятно. Он вытирает глаза.
— Сэр, с вами всё в порядке?
Из жёлтого мотоцикла с коляской, который остановился поблизости, вылезают парень и девушка. Парень без рубашки. Его гладкая кожа медового цвета. Девушка в коротеньких жёлтых шортах. Они снимают шлемы. У обоих белокурые волосы, которые кажутся абсолютно белыми. — Сэр? Мы можем вам помочь? — Они взволнованно смотрят на него голубыми глазами.
Он слегка встряхивает головой, проглатывает слюну, чтобы голос звучал обычно.
— Спасибо, у меня всё в порядке.
Он мог бы пожать им руки, как Старый Мореход Свадебному Гостю*, и рассказать длинную, странную сказку о нарисованном человеке на нарисованной сцене. Вместо этого он говорит:
— Мне что-то попало в глаз. Но сейчас уже всё прошло.
Он улыбается.
— Вы очень добры, — говорит он. — Я ценю ваше…
Но они уже возвращаются к мотоциклу.
— Ты его тоже видел, — говорит девушка парню громким, пренебрежительным шёпотом. — На прошлой неделе показывали «Дело Рокфора». В него стреляют, и он падает в бассейн. Он играл богатого антиквара, который занимался
контрабандой наркотиков.Не Эдипа, подумал Джуит. Не Гамлета. Не Ричарда Второго.
О
нём одно скажу в надгробном слове,
Он был король по доблести, по крови.
Король — а не актёр, гибель которого изображают каскадёры — крича, раскидывая руки, падая в бассейны, скатываясь вниз по мраморным лестницам или вываливаясь в море с террас фешенебельных вилл в бесчисленных повторах «Барнаби Джонса», «ФБР», «Улиц Сан-Франциско». В печальных историях подобных актёров пафоса немного. Скольких же мерзавцев-антикваров, обходительных и упадочных, он сыграл? И скольких ещё сыграет? Он делает глубокий вдох, расправляет плечи, идёт к перекрёстку и переходит его на зелёный свет.
Чего же теперь он не видит в окне пекарни? Должно быть, красно-бело-голубой листовки Национальной Республиканской Армии с изображением сурового орла с перекрещенными молниями в когтях? Листовки о всеобщей воинской повинности, выгоревшей и с обтрёпанными краями? Здесь он таких листовок видеть не мог. Он видел их в Нью-Йорке, в окнах похожих магазинов, с золотой звездой, означавшей, что в семье погиб юноша, такой же, как маленький пацифист Джой, застигнутый пулемётной очередью в орудийной башне подбитого В-17 где-то в Италии. Нет. Теперь в окне пекарни нет этого веера маленьких выгоревших на солнце американских флажков — тех, что его отец прикреплял на капоте «модели А» каждый раз на Четвёртое Июля. Пфефферы Четвёртого Июля не дожидались. Флажки всегда были среди белых и шоколадных тортов, среди подносов с хрустящими пирожными и детских фигурок из имбирного хлеба.
Зачем нужны были эти флажки до Джуита дошло слишком поздно. Это воспоминание болезненно для него. Он пытается избавиться от него. Он рад, что флажков больше нет. Это в шестидесятых молодёжь начала нашивать себе звёздно-полосатые флаги на задние карманы протёршихся джинсов. Уже никогда эти флаги не будут значить того, что они означали для Урсулы и Германа Пфефферов, для отца и матери Джуита, эти маленькие трёхцветные лоскутки, развевавшиеся на капотах машин, когда люди выезжали на пикники в Бруксайдский парк в тридцатых. Что они значили в то время, думает он — когда страна испытывала спад, и никто не понимал, почему все голодны и безработны вопреки ожиданиям? И о чём, чёрт возьми, он думает? Он пожимает плечами и входит в пекарню.
— Привет, мистер Джуит, — говорит молодой Джой Пфеффер.
Молодой Джо Пфеффер, конечно же, далеко не молод. Ему, по подсчётам Джуита, тридцать семь. Отец зачал его в девятнадцать и погиб ещё до его рождения. Его матерью была Фрэнсис Ласк. Именно её сияющую улыбку Джуит видит сейчас за прилавком у кассового аппарата. Молодой Джо совсем не похож на своего отца, который был невысокого роста, курносым, голубоглазым и русоволосым. Молодой Джо высок, нос у него прямой и длинный, волосы чёрные, а на подбородке ямочка. В школе Фрэнсис Ласк славилась своей ямочкой на подбородке. И, конечно, сияющей улыбкой. Джуит не знает, что стало с Фрэнсис Ласк.
Молодой Джо передаёт через прилавок три белых бумажных пакета с красной надписью «Пфеффер». Девушка в голубой жакетке и бело-голубых туфлях. Жакетка и туфли словно подскакивают на ней. Она кладёт шелестящие пакеты в проволочную корзинку, прицепленную к коляске, в которой дремлет малыш, выкатывает коляску вместе с покупками на улицу. Ни обувь, ни коляска не дают её торопится, но вся она, тем не менее, словно подскакивает, даже стоя на месте. Её груди подпрыгивают под расстёгнутой голубой жакеткой, и голова ребёнка, который вовсе и не думает просыпаться, подпрыгивает им в такт. Молодой Джо провожает взглядом девушку и ребёнка, пока те не скрываются из виду.