Горицвет. лесной роман. Часть 2
Шрифт:
Кроме того, ее поразила необыкновенная необъяснимая приподнятость, овладевшая всем ее существом, какой-то новый, не испытанный прежде, несущий ее поток энергии. Необычное, несравнимое ни с чем прежним, кипение сил и желаний. И вместе с тем ее будто бы лихорадило. Голова, не смотря на необыкновенную ясность мыслей, словно бы наполнялась изнутри пламенем, тогда как лоб поминутно покрывала влажная испарина.
Она взглянула на себя в зеркало и обмерла. Никогда прежде она не казалась себе такой бесподобной красавицей, потому что собственно, никогда не считала свою миловидную внешность чем-то особенно выдающимся. Жекки вспомнила, как в осколках разбитого зеркала в трактире Херувимова промелькнуло лицо, показавшееся чужим из-за неоправданной, и как будто бы не ее красоты. Но тогда, как она поняла, эта красота была отражением сильнейшего внутреннего порыва, вызванного к жизни неразрешимостью внешних бед. Теперь же несравнимая прелесть
Жекки смотрела на себя и видела то же самое полудетское лицо с легким румянцем, проступающим над скулами. Видела наполненные синеватой дымкой расширенные влажно-воловьи глаза под немигающими черными ресницами. Отнимала от плеч упавшие на них тяжелые каштановые груды волос, и, удивляясь, думала почему-то вовсе не об этой, открывшейся ей, противоестественной прелести, а совсем о другом. Жекки думала о том, что за все долгие годы знакомства с Серым она так и не удосужилась понять его, вдуматься в сущность его природы, и если не узнать, то хотя бы догадаться о том, что он совсем не обычный, совсем не похожий на остальных волк. Новая ослепляющая ясность ее взгляда теперь казалась ей почему-то запоздалой и вовсе не нужной. Жекки поняла, что за обретение этой ясности она заплатила слишком высокую цену, потеряв Серого.
Чувство невосполнимой утраты изгоняло все иные чувства и мысли. Ее знобило, внутренний жар охватывал поминутно. То вдруг накатывала немыслимая по напору, беспорядочная энергия, и при этом она не могла ничего делать, не могла сосредоточиться ни на каком занятии, не была в состоянии даже толком остановиться на одном каком-нибудь предмете. Ей хотелось поминутно то плакать, то бежать вон из дома. То ее охватывал вчерашний неизъяснимый страх перед волком, и она с содроганием думала о том, что ей все равно придется когда-нибудь снова проезжать по знакомым лесным дорогам. То, через минуту, подступала тягчайшая тоска, и она почти готова была кататься по полу от отчаянья. И ни в чем, что бы она ни видела теперь, что бы ни окружало ее в родном, бесконечно любимом доме, усадьбе, во дворе, в саду она не находила успокоения, и ничто, казалось, больше не могло утишить ее лихорадочного состояния. Ее новый взгляд неумолимо разрушал привычную жизнь. Все вокруг стало казаться ненужным, скучным, бессмысленным.
Павлина, как обычно с утра явившаяся в ее комнату, чтобы помочь умыться, с придирчивой заботливостью оглядев барыню, по неизжитой привычке говорить все, что бы ни пришло в голову, не удержалась, заметив: "Вы, Евгенья Пална, сегодня ужасть, как хороши. Должно быть, выспались и отдохнули всласть. И то правда, в деревне-то оно вам несравненно лучше, чем в городе. Там-то вы и бледнели и похудали даже. Ну, а уж в родительском доме все не то. Здесь-то вы, знамо дело, враз похорошеете и поздоровеете еще пуще. Авдотья вот уже и сливок самых свежайших к столу принесла, и булок только что напекла. Извольте-ка откушать". Жекки что-то отвечала, в том духе, что все это глупости, что позавтракает позже, и велела ей прибираться.
XVIII
Яркое солнце билось во все окна, окатывало сверкающим огнем комнаты, подчеркивая каждую трещинку на крашеном дощатом полу, каждый завиток в обойных узорах, каждое застарелое пятнышко на обивке мебели. Серый налет пыли на стеклах, зеркалах и лаковых дверцах старого книжного шкапа в кабинете, к которому давно не прикасалась ничья рука, проявлялся в этом сверкающем свете с неизбежной откровенностью к укору нерадивой прислуги. Уборкой комнат занималась Павлина да изредка помогавшая ей десятилетняя девчонка Прося, та, что накануне сожгла Жеккины брюки. Их обеих вполне можно было бы пожурить, но Жекки даже не вспомнила об этом. Она безотчетно бродила по дому, переходя из комнаты в комнату, оглядывала все, что их наполняло, находила знакомые предметы и ни на чем не могла надолго остановиться.
Девчонка Прося попалась ей на кухне, куда Жекки зашла просто потому, что обходила весь дом вдоль ипоперек. Кухня была самым любимым местом девчонки. Там она находила все, в чем испытывала потребность: еду, тепло и придирчивое внимание кухарки Авдотьи, которая рассыпала на нее то благодушные замечания, то злобные попреки, чередовавшиеся с тычками и подзатыльниками.
Прося сидела у приоткрытого окна и ела огромное красное яблоко. Перед ней стояла небольшая корзина, предназначенная для отсортированной крупной картошки. Корзина побольше, наполненная землистыми разновеликими картофелинами находилась здесь же, но, судя по тому, что первая корзинка пустовала, Прося до сих пор к работе не приступала. Второе увесистое яблоко лежало у нее на коленях и, очевидно нельзя было ожидать, что сортировка картофеля начнется прежде, чем оба яблока исчезнут в ее желудке.
Прося была, что называется,
приблудной сиротой, брошенной лет пять тому назад на крыльце служебного флигеля какой-то нищенкой. Девочку оставили жить при господской кухне на попечении Авдотьи как-то так, без особой нужды. Она понравилась при первом знакомстве. Когда малютку окружила прислуга: как всегда пьяненький Дорофеев, его жена Авдотья, их сын, здоровяк Авдюшка, бывший главной мужской опорой усадебного хозяйства, забежавшая во флигель Павлина, - и поинтересовались, как ее зовут, та, нисколько не смущаясь присутствием множества больших людей, ответила очень серьезно: "Прасковья Ивановна". Все дружно захохотали.Возможно, повлияло то, что старая Жеккина нянька и по совместительству экономка, Настасья, в ту пору была еще жива, но уже сильно прихварывала, и находилась в каком-то особенно сострадательном ко всему расположении. Она уговорила Жекки пожалеть бедного подкидыша, призвав к христианскому милосердию и напомнив, что в доме всегда при господах жили какие-нибудь приблудные.
Это была истинная правда. Жекки и сама помнила каких-то двух странных теток-старух, живших в усадьбе еще со времен ее бабушки. Помнила глухонемого дурачка, летом исполнявшего должность надсмотрщика над господскими утками и гусями, а зимой вечно спавшего на полатях во флигеле; помнила и много кого из старых слуг, доживавших свой век на тех же полатях в полном бездеятельном довольстве. И, разумеется, полагаясь на силу этой с незапамятных времен укоренившейся традиции, не стала возражать против очередной ненужной ей приживалки.
Как показало время, хозяйственные навыки Проси развивались слишком медленно по сравнению с полезной отдачей от них, а вот причиняемый ею то и дело ущерб в купе с расходами на содержание, по мере ее роста, становились все ощутимей. Жекки ума не могла приложить, что с ней делать.
Сидя перед окном на кухне и вяло пережевывая яблочную мякоть, Прося блаженно щурилась от солнца. Все ее маленькое костистое тельце с остро выпиравшими лопатками, одетое в ситцевое платье, перетянутое под мышками грязным передником, вызывало у Жекки смутное неприятие. Редкие белесые волосики, заплетенные в жидкую косичку, висевшую вдоль спины наподобие крысиного хвостика, поблескивали, потому что Прося вечно смазывала их каким-то скверным маслом. Белесые ресницы были так редки и коротки, что почти не выделялись, и оттого блестевшие под ними маленькие мышиные глазки казались бесцветно-пустыми. Отроду в них не выражалось ничего, кроме равнодушной покорности или утробного удовольствия. Толстые губы, почти всегда полуоткрытые буквой "о", неприятно лоснились, смоченные постоянно текущей слюной. "Опять расселась, полоротая", - было обычным обращением Авдотьи, возвращавшейся на кухню. Прося не обижалась, продолжала сидеть, как ни в чем не бывало, пока ее не прогоняла доходчивая затрещина.
Чтобы добиться от нее исполнения какой-либо работы, требовался неотступный догляд и непременная ругань, без которой девчонка вообще отказывалась шевелиться. Приучить ее к аккуратности, внимательности и какой-либо полезной деятельности оказалось невозможно, а выдерживать ее вечное нытье, ябеды на слуг и ленивое бесчувствие, становилось тяжелее день ото дня. По окну кухни, разогретому солнцем, ползла заспанная муха. Другая, вяло жужжа, вилась над Просей. Девчонка, сонно поковыряв в носу, запустила в рот вслед за козявкой очередной огромный кусок яблока. Жекки посмотрела и пошла дальше, так ничего и не сказав. Сама Прося даже не взглянула на барыню.
Продолжив бесцельные хождения по дому, Жекки снова вошла в кабинет. Здесь мало что изменилось с отцовских времен. Аболешев оказался на редкость чутким преемником. Старое расположение ореховой мебели сохранилось неизменным. Старые вещи остались на своих местах. К ним прибавилось совсем немного новых. Прежде всего, маленький поясной портрет Жекки, набросанный карандашом на плотном картоне.
Портрет сделал уличный художник в том маленьком итальянском городке, куда Аболешевы выходили довольно часто пока снимали виллу неподалеку. Жекки помнила, как неохотно она согласилась позировать, как ей было жарко, как слепило утреннее, чистое солнце. Художник был, должно быть, какой-нибудь самоучка, бродяга. Жекки посчитала сделанное им изображение неловкой поделкой, но Аболешеву оно почему-то понравилось. Художник получил от него щедрую плату. Аболешев, несмотря на протесты Жекки, забрал портрет себе, велел сделать для него приличную раму, а после в Никольском поместил у себя в кабинете. Грубый карандашный набросок имел для него какой-то невысказанный прочный смысл. Жекки становилось не по себе от того значения, которое муж придавал рисунку. Когда она пыталась доказать ему, что на этом итальянском шарже предстает какой-то разнузданной девчонкой и предлагала взамен строгую фотографическую карточку, на которой она казалась самой себе куда более настоящей, Аболешев только смеялся и задвигал предложенную фотографию в ящик письменного стола.