Ханидо и Халерха
Шрифт:
Значит, у богача. У кого — это не важно. Важно, что у богача. И тут Куриль сразу вспомнил разговор с исправником под рождество — о бунтарях, которые могут прийти в тундру. Так ведь бунтари эти просто на руках понесут Косчэ-Ханидо!..
Нет, с какой стороны Куриль не подходил к происшедшему, а упирался в одно и то же: с этим приемным сыном покончено, Косчэ-Ханидо уже не его сын, тем более никакой не наследник, не будущий поп или помощник, и вообще он никто, он — вор, способный схватиться за нож. Осталось лишь полежать, отдохнуть и уехать из этого обгаженного тордоха. Пусть о нем хозяева думают, что хотят. Мэникан-племянник поедет учиться в Среднеколымск. Отец Синявин
И Куриль было нашел выход. Но не обрадовался. Это — как плохие штаны: если кожа сгнила, то латать ее нечего — все равно где-нибудь лопнут.
Мэникана нельзя посылать: он из богачей — народ сразу смекнет, что вожак предает их. А ведь впереди — крещение. Кому же, выходит, новая вера нужна — уж не одному ли Курилю и его родичам, как и предупреждал чукотский шаман?..
А Ниникай не зря говорил: народ надеется, народ злой. Ниникай знает, что говорит. Сайрэ надо послать. Э-э, нельзя и Сайрэ. После того, что случилось в Улуро, в Среднеколымске насторожатся. Кака, может, послал уже к исправнику человека; шепнут казаку: голова юкагиров покрывает воров. И Друскин спросит: а почему ты, Куриль, в обучение отдаешь не из своего сословия? Не надежно это, шли другого. И опять — Мэникан?..
Ох, как устал Куриль от всего на свете… Тут хорошо — там плохо; там довольны — тут не довольны. А что, если бы ему уехать в тот мир? Может, все само собой и уладилось бы? Везде бы жалели о нем, везде его почитали. Но главное — все бы возненавидели зло, которое он не сломил, но которое сломило его, даже его. Можно ли это зло дальше терпеть?..
Кажется, была середина ночи, когда к очагу подошел Ниникай. Он оживил огонь, закурил. Ничего не сказал — посидел и ушел. Но ушел не на свое место — вроде бы оттянул край полога, за которым спал, а может, и не спал, Косчэ-Ханидо. Куриль насторожился. Но было тихо. Долго, очень долго не доносилось ни слов и ни звука. "Ждет, пока я засну, — подумал Куриль. И разозлился на Ниникая: ты, мол, не считаешь его за человека, а я считаю — это в уме у него. Вора понять хочет…"
Куриль приподнялся, вынул кисет с трубкой, закурил. Потом встал и ушел вон из тордоха.
Вгорячах хотел было уехать. Но ехать некуда было. Остался — зашагал в тундру. Даже не из-за того не уехал, что некуда и незачем было ехать, — какая-то надежда теплилась в сердце, смутная, очень болезненная, но все-таки теплилась.
А тем временем Ниникай сидел у самых ног Косчэ-Ханидо. Тесно было за пологом.
Молчал. И Косчэ-Ханидо молчал. Мучали друг друга молчанием — долго, упрямо. Красный свет от костра пробивался в щели — метался наверху, на ровдуге, пересекал трепещущей полосой лежащего на спине под одеялом богатыря, шамана и вора. Ниникай различал его бледное лицо, разметанную гриву волос и совершенно неподвижную огромную руку. Косчэ-Ханидо не моргал — глаза его то подолгу были открыты, то, напротив, закрыты.
Наконец Ниникай заговорил:
— Под рождество все богачи тундры к русскому исправнику ездили…
— Не буду слушать, — прервал его хриплый, сорванный голос. — Уходи от меня.
— Послушаешь — не умрешь, — сказал Ниникай.
— Я уже вволю тебя наслушался. Ненавижу всех вас… взрослых.
— Всех сразу — зря. Люди разные. Вон второй твой отец сейчас от тебя отрекается. А мне кажется, что ты хорошее дело сделал. Тинальгин — это старая сволочь. Тухлым мясом пастухов кормит, а они кровавую болезнь получают…
Ханидо
испуганно приподнял голову:— Значит, Кака сказал? Он все знает?
— А ты разве ему не говорил? И родители не говорили?
— Он — шаман. Мы не сказали. Но он же шаман — знает.
— Га! — обрадовался Ниникай. — Это новость. Что ошаманил — сказал. А больше ничего. Куриль соврал… А Кака — не шаман. При мне, при всех богачах исправник приказал застрелить его — только простил на первый раз.
Ханидо уронил голову и другим, чужим голосом проговорил:
— Не хочу слушать. Уходи от меня, дядя Ниникай. Вы все врете, все выдумываете. "Велел застрелить…" Навалитесь на человека со всех сторон, рвете, как волки… У тети Пайпэткэ вот так ум отняли… Уходи.
— Ты не богатырь, а женщина, — сказал Ниникай. — Один раз наскочил на беду — и скорей за бубен. Трус. Мне пятый десяток, а я в Среднеколымске с самим исправником схватился. Он грозил меня в темный дом посадить. Думаешь, я спрячусь? Я ему еще испорчу кровь… Трус. Женщина.
Грудь Ханидо вдруг стала вздрагивать — он тихо, по-мужски зарыдал.
— Я не воровал оленей, — сквозь рыдания сказал он. — Я мстил ему, я за обман хотел его наказать… я не помню, как схватил лук и стрелы… я и его бы убил… Ни при чем тут олени… Это мать с отцом… вором назвали меня… И бубен я взял не по своей воле…
— Перестань сопли растягивать! — оборвал раскаяния Ниникай. — Спи. Я уйду. Завтра все это и расскажешь нам. Я буду на твоей стороне — знай. И Пурама за тебя будет. А живым гнить в одиночестве — это не занятие богатыря…
И Ниникай выбрался из-за полога.
Куриля разбудил треск горящего хвороста под котлом. Стало быть, ночь прошла. Спал он как мертвый. Снег в дырах просвечивался, дым в онидигиле струился, переливался — на воле, значит, был солнечный день. У очага неподвижно, с трубкой во рту сидела старуха. Чутье подсказывало Курилю, что все проснулись давно и, будто сговорившись, молчат, соблюдают полнейшую тишину, угодливо оберегая его запоздалый сон.
Чутье не обманывало. Поднявшись, Куриль сразу надел шапку и направился к выходу, чтобы проверить, сильно ли надеются на него. У выхода он оглянулся. Ему в спину смотрела старуха. Ужасен, невыносим был ее взгляд.
Так смотрят малые дети, которых навсегда покидают родители, дети, которые обречены и ничего сделать не могут. Куриль бросил рукавицы в угол — в знак того, что вернется.
А на воле светило солнце. Огромное, как колесо от русской телеги, и яркое, как натертый о шкуру золотой рубль, оно висело невысоко в прозрачном небе, густо-синем над головой. Шагах в двадцати от тордоха, расставив ноги, стоял Ниникай. Он глядел на солнце, на ослепительно белую после пурги тундру. Куриль медленно шел к нему. Ниникай слышал скрип снега, но не оглядывался, а Куриль все-таки шел, хотя понимал, что унижает себя. Ниникай был рослым, раздавшимся в плечах; стоял он как-то твердо, уверенно, будто приехал на новую, никем не обжитую землю и вот решает, что делать с этой землей… Куриль остановился вдалеке от него, надеясь, что Ниникай подойдет к нему сам.
Но Ниникай не подходил. Оба молчали.
А когда и тот и другой удовлетворились своей настойчивостью, Ниникай негромко сказал:
— Оленей Тинальгина убил.
— Тинальгина? Я так и знал. И скольких убил?
— Трех.
— Трех? Так это ж он не украл, а ограбил его!
— Разорил… А сколько у Тинальгина — тысяч пять, наверное, будет?
— Ладно. Это не имеет значения. Пусть черти их судят. Только я прошу тебя, Ниникай, не выдай, что знаешь. Богом прошу.