Ханидо и Халерха
Шрифт:
— Что было в стойбище? Какие слова говорил Кака? — сдавленным голосом прошипел Куриль.
Но Пурама знал свое:
— Плохие слова. Хуже этих слов я не слышал. Но я думаю, тут примешалось еще одно дело. Народ свадьбу ждет. А Кака давно слюни глотает — на Халерху поглядывает. Может, как раз потому и посчитал он, что пора карты раскрыть. Жениха-то он с дороги уже убрал: больной Хуларха если не умрет от дурной вести, то о Ханидо больше и слышать ничего не захочет. И сама Халерха скорей за якута или за русского выйдет, чем согласится жить с кривлякой из черного мира. Вон сватовство-то было какое! Судьба Пайпэткэ у них на глазах — каждый день Пайпэткэ в тордохе у них сидит. Но Халерха может одно думать, а у Каки расчеты
Куриль уже не метался. Он стал рядом с нартой, боком к шурину и, слушая его одним ухом, глядел и глядел в темноту, наглухо забитую летящим снегом.
Но он успокоился только внешне, устыдившись своей несдержанности. А мысли и страсти его метались куда сильней прежнего. Слова Пурамы стегали его по чем попало, и он — будто совсем раздетый — едва успевал поворачиваться. Каждый новый удар обострял болезненность прежнего. Но резче всего была боль неожиданная: Куриль не знал, что Кака поглядывает на Халерху, не знал, что у Халерхи могут быть свои, особые мысли, не знал, что Хуларха при смерти, что дела двадцати-тридцатилетней давности очень просто могут повториться теперь.
Незнание всех этих мелких, чисто стойбищенских новостей Пурама и не ставил ему в упрек, но сам-то Куриль сейчас видел, что как раз из-за этого — из-за своей важности, отдаленности от простых людей — он и попал в беду. Далеко не все последствия такого промаха Куриля смогли предвидеть и обговорить в дороге Пурама с Ниникаем, но и сказанного было довольно, чтобы Куриль хорошо понял: положение его не просто жалкое, а скандально-жалкое и нетерпимое. Вот и уставился он в темноту, пытаясь одновременно и слушать и искать выходы из своего ужасного положения. Но до момента, когда настала возможность окоротить Пураму, заговорившего уже совсем невпопад, Куриль успел только решить, что ему, наверно, никак нельзя возвращаться к людям вот таким — униженным и осмеянным.
— Так, хорошо, ладно, — сказал он наконец. — Хорошо, что догнали меня и что всю дорогу ехали злыми. Но костер гаснет, огонь кормить нечем, а я еще не слышал, что было в стойбище. Выходит, Кака нарочно приехал, чтобы топтать меня, смеяться надо мной и хвалиться своей победой?
— Да, это было так, — сказал Пурама. — Я думаю, он весь день вокруг стойбища ездил — следил и ждал… Мы собрались в тордохе… Ланги — поближе к невесте: много людей собралось…
И он начал рассказывать.
Ниникай, до сих пор, то разминавший ноги, то пытавшийся продлить костру жизнь, почуял, что разговор сейчас может перекинуться и к нему. Он обиделся на Куриля: он ведь тоже богач, и Куриль должен был оценить то, что он оказался рядом в тяжелое для него время. Тем более должен был оценить, что беда от Каки — от чукчи пришла, а Ниникай тоже чукча, но вот бросил все и помчался в дорогу. А Куриль оборвал его на первом же слове. Сейчас, однако, наступит перелом в разговоре. Куриль перестанет важничать и по-человечески спросит: "Что же делать, друзья?" — и тогда Ниникай поймет, что не все потеряно, что взаимная неприязнь забыта, что он почуял свою вину.
Пурама продолжал говорить, и Ниникай подошел ближе. Он сел на снег возле нарты, у его ног. Костер умирал — ветер пытался раздуть угольки, а снег засыпал их, тушил. Стало темно… Ниникай внимательно слушал и ждал. Он знал, что Куриль сейчас вконец разозлится. Дело в том, что родственники Пурама и Куриль всю жизнь были обязаны разговаривать уважительно-отвлеченно, не называя друг друга ни на "ты", ни по фамилии, ни по имени: Куриль — это "они", и Пурама — тоже "они". Но сейчас, взбаламученный, всерьез обиженный и злой на Каку, на Куриля, на самого себя, Пурама повторит грубые, оскорбительные слова
шамана: конечно, он может переиначить, вместо "Плевал я на Куриля" сказать "Плевал я на них", однако он не сделает этого — скажет так, как говорил Кака. И Куриль поймет, что дела его слишком плохи, чтобы одному искать выход…— …Плевал я на вашего Куриля! — смело произнес в темноте Пурама.
И решительный, ничего не теряющий шурин посыпал на лысую голову знатного зятя такие слова, каких тот не слышал даже в те годы, когда был пастухом.
Не зная, так оно все было или не так, Ниникай настороженно дождался конца рассказа.
— …Я перешагнул через него, ушел и не знаю, что говорил он еще, как уехал… А что потом говорили в стойбище — вон Ниникай скажет, — заключил Пурама.
Шумно, порывами шелестел снег. Олени скребли копытами, разгребая наст, но только фыркали — жевать было нечего на сухом берегу моря… Все трое молчали. Но главнее — молчал Куриль. Пурама ждал-ждал от него хоть двух-трех слов — не дождался, встал и подошел к. черному пятну — еще теплым остаткам костра. Он начал рукой искать в пепле живой огонек, чтобы положить тлеющий уголь в трубку. Куриль продолжал молча стоять на полозе нарты. Не согревшийся у костра, весь облепленный снегом, с сосульками вместо чуба, Ниникай хотел было предложить ему задержаться еще ненадолго — набрать плавника, запалить снова костер, перекусить, но Куриль опередил его.
— Что в стойбище, Ниникай? — Голос его был слабым, упавшим. — Плохо, однако? Меня ждут как всемогущего бога или как старого быка, изодранного волками?
— Пурама уже сказал, что в стойбище, — сурово ответил Ниникай. — А сейчас Встречнева луна — люди полуголодные, потому злые.
— На кого злые?
— Пока на шамана-чукчу. Но могут возненавидеть и всех чукчей.
— А Пурама сказал так, будто на меня злые…
— Пурама вперед смотрит — я так понимаю. Могут и от тебя, Афанасий Ильич, отвернуться. Могут! Ты же все с исправником да с исправником, ну, еще с богачами и купцами. И люди решат, что тебе не до них…
— Вы зачем меня догоняли? — вдруг повернулся к нему Куриль.
— Люди веру в добрые перемены не должны потерять! — встал на ноги Ниникай. — Они считают тебя заступником. А заступник злым должен быть. И помощь тебе нужна, потому что скандал очень большой.
Ничего не ответил на это Куриль, он медленно побрел вдоль кромки сугроба, кажется, сменив из-за большой похвалы гнев на милость. Когда он вернулся назад, Ниникай встретил его словами:
— Надо все это повернуть против Каки…
— Ладно, — ответил Куриль, — сам разберусь, куда что поворачивать надо.
Он сел на свою нарту, надел варежки, положил на колени руки.
Так он сидел долго, глядя на часто пыхавший в кулаке Пурамы огонек трубки. Наконец он разобрал вожжи и тихо проговорил:
— Хоть аркан надевай на шею. Поехали…
Он моментально скрылся из глаз, как будто его и не было.
— За все три снега хоть бы пачку чаю послал мне, — сказал Пурама Ниникаю. — И не от жадности. Душа вроде добрая. Но вот независимость признает только свою. Иди жалуйся ему, унижайся перед ним или хвали его. А без этого шею не повернет к тебе. А теперь об аркане заговорил. Если б не такая беда, я бы ему сказал…
Они разошлись, и две упряжки ринулись в темноту вслед за первой.
Потерять друг друга ездоки не боялись: была середина ночи — до рассвета далеко не разъедешься, да и олени хорошо чуют след. Вырваться сильно вперед Куриль, тоже не мог: нарты всех трех ездоков то и дело проваливались в сугробы, ну, а Куриль был погрузнее попутчиков и к тому же менее ловкий; могло даже случиться наоборот — они могли обогнать его. И поэтому Пурама с Ниникаем не очень спешили.
А из-за густого снега, из-за темноты олени влетали в сугробы часто. И ездоки барахтались, не выпуская из рук вожжей, сами месили снег, тянули нарты, помогая оленям и стегая их.