Ханидо и Халерха
Шрифт:
— Ты на мои условия не согласишься, — тихо назначил общую цену Куриль.
— Соглашусь. Что скажешь, то будет… Эй! — повернулся Кака к людям. Он поймал взглядом прислужника. — Что ты стоишь, меркешкин! Распрягай оленей моих гостей!..
— Ты сейчас людям скажешь, которые там собрались, что испытывал меня как шаман, — потребовал первую плату Куриль. — Любовь мою к светлой вере испытывал.
Шаман бросился в дверь — и приехавшие услышали:
— Люди! Встречайте моего лучшего друга — голову юкагиров! Вы видели, вы слышали, как я испытывал его веру в бога? Мой друг ничего не боится, даже
Оставив людей в замешательстве, хозяин вернулся в тордох.
Сразу же выпугнув из-за полога младшую из трех своих жен, которая после обеда голенькой млела под меховым одеялом, а теперь успела одеться, Кака дождался, пока шаги ее стихли, и вдруг ощерился на Куриля, как волк на собаку или как собака на волка:
— А теперь я хочу знать, чем я еще должен тебе заплатить?
Было ясно, что шаман очнулся и овладел собой. Но он не овладел своими чувствами — не сумел прикрыть ненависти к Курилю. И вот тут случилось неожиданное. Пурама, не размахиваясь, ткнул кулаком в разрисованную наколкой скулу шамана. Удар или был чересчур сильный или чересчур неожиданный — только Кака передернулся, взмахнул рукой и грохнулся наземь. Падая, он успел схватиться за ремень сускарала, вся яранга вздрогнула, вода из чайника выплеснулась на притухший костер, и пар вместе с пеплом тучей шарахнулся вверх.
— Сирайкан, меркешкин, суолоча! — подскочил к Каке Пурама, ругаясь на трех языках. О, бывалый охотник хорошо знал, что даже зверь может притвориться убитым и сорвать когтями череп зеваке. Поэтому он занес ногу для удара в лицо: — Он еще собирается с нами тягаться! Кто два года ездил к Нявалу и грабил его? Кто брал песцов ни за что — за молчание? Ты! Кто душил арканом Косчэ? Ты! Кто ограбил Мельгайвача? Ты! Кто хотел забить до смерти сироту Пайпэткэ? Кто заманил вот в этот вонючий тордох жену Ниникая и пытался ее изнасиловать? Ты, ты, меркешкин, разбойник с бубном!
Если бы Пураму не оттолкнул Куриль — быть бы шаману с этого дня или совсем косым, или уродом с переломанным носом.
— Н-ну? — спросил Куриль. — Ты согласен дальше пакостить мне? Или нет? Если я сейчас разозлюсь, то тебя ждет не тюрьма, а пуля. Я еще могу рассказать, что ты клятвопреступник, что ставишь подножку людям, которые выполняют волю царя. Ты мутишь народ против бога и против веры, а значит, и против царя! Не выкрутиться тебе, Кака. Если даже всех оленей своих захочешь отдать, и то не спасешься: слышал, исправник сказал — олени царю не нужны… Я уеду сейчас — и конец тебе навсегда.
— Неужели убьешь меня? — приподнял Кака голову. Он сидел возле потухшего очага. Между ним и Курилем качался туда-сюда чайник. На разрисованной скуле шамана горел четкий след от кулака Пурамы.
— Убью? — громко переспросил Куриль. — Тебя? Значит, ты не шаман, если спрашиваешь. Если шаман, то выгони нас отсюда, усыпи, заставь делать по-твоему! Не сумеешь. А Токио бы сумел… Ты не шаман. За бубен взялся, чтобы спокойно грабить и подлости делать.
— Ты тоже прикрываешься именем бога, — огрызнулся Кака. — Табун выиграл именем бога, обещал отдать его на строительство
церкви, а сам присвоил его…— Я в хлопотах за бога Христа потерял больше, чем этот табун! — тоже огрызнулся Куриль. — И потом — я не присвоил, меня царь наградил им — бумага об этом есть у меня!
— Э, бумага… Скажи, Куриль, что такое тюрьма? Темный дом?
— Да. Из камня. Свет туда не впускают ни днем ни ночью. Есть дают муку, размешанную в воде. И так все время кормят. А еще в тюрьме мужчин превращают в женщин…
— Как это?
— Так. Мужик с мужиком живет.
— Кок-кай… — протянул чукча. — Это лучше сгнить в тундре.
— Тебе долго сидеть в тюрьме, думаю, не придется. Слышал — война? Пошлют на войну, заставят в германцев стрелять, а потом тебя все равно германцы убьют. Вот там и сгниешь.
Кака закряхтел, поднялся на ноги.
— Хватит пугать, — сказал он серьезно. — Что сделать я должен, чтобы мы помирились?
— Сперва объедешь улурские стойбища и чукотские, ближние к нам. Говорить будешь людям, что слух о Косчэ — глупый. Мол, ссорился ты со мной и потому болтал что не надо, что испытывал мою веру — как хочешь. Согласен? На Малое Улуро поедешь. Сегодня.
— Нам, может, чаю попить? — предложил Кака вместо ответа. Радости в его голосе не было, но он соглашался. — Оставайтесь тут ночевать. Если что — жен могу позвать на ночь…
— Ага, зови — которым лет по восемьдесят… Но ты не думай, что объедешь стойбища — и откупишься. Это не только мне, но и тебе нужно. Если люди узнают, что ты арканом, насилием принуждаешь брать в руки бубен, то ты пропал как шаман. Верно я говорю? Или нет?
— Не верно! — зло сказал вместо Каки Пурама. — Нечего ему думать, что он шаманом останется. Мы ему все равно спокойно спать не дадим.
— Кто пытался вмешиваться в мои дела — все сворачивали с дороги! — сказал с намеком на Ниникая Куриль. — Тридцать песцовых шкур привезешь мне, Кака. Тридцать. И самых лучших…
— О-ой, — скособочился, будто от страшной боли, шаман. Ладонью он закрыл щеку с красной отметиной, словно только сейчас почувствовал страшный удар.
— Не стони. Это — по-божески. Сколько взял песцов у Нявала? А? И молчи. А то скажу — сто, и отдашь сто…
— Куриль, пожалей!
— Ты Нявала жалел? Песцы пойдут на строительство церкви. И ты подтвердишь, что даешь добровольно.
— О-ой, Куриль. Ты же насильник больше, чем я. Шаман помогает церкви… Я бубен сожгу.
— Что тебе выгодней, то и делай. А песцов отдашь все равно. Иначе Нявал поедет в управу и разорит тебя.
— Ладно, отдам, — согласился Кака. — Но больше не сделаю ничего!
— Сделаешь. Тридцатью шкурками откупиться собрался? — опять выскочил Пурама.
— Мой шурин будет молчать, или он уедет отсюда, — жестко сказал Куриль, грозно повернувшись к нему. — Тут не колымская ярмарка… — Он стал ходить туда-сюда, успокаиваясь. — Кака. Еще одно дело. На попа будет учиться Сайрэ.
Но Синявину может понравиться Косчэ-Ханидо. Однако он бубен держал. Так ты скажешь Синявину, что это была шутка. Это ведь так и было — парень для обмана взял его в руки.
Шаман скривил губы в усмешке и уставился в глаза Курилю как будто одиноким на его лице и потому очень пронзительным глазом.