…И было детство
Шрифт:
На подводе дети устроили возню, и Алина грубо прикрикнула на Сашу. Девочка заплакала, а Ваня посмотрел на Алину с укором, по-взрослому. От этого, казалось бы, пустого происшествия, на душе у Алины стало еще мрачнее. «Если бы рядом был отец Николай, он развеял бы все страхи, но где он сейчас, жив ли…» – стучало у Алины в голове, и ей казалось, что лошади выстукивают по дороге все тот же вопрос.
– Да, где сейчас наш отец Николай, одному Богу ведомо… – и Борис Петрович широко перекрестился. Он пробовал молиться, но разные беспокойные мысли лезли в голову, мешали, отвлекали.
Многие годы Борис Петрович мечтал организовать себе пленэр в каком-нибудь заброшенном северном монастыре,
А как хорошо все начиналось – молились тихо и расходились по домам, может, никто и не узнал бы! Эх! Не послушались! Он видел, как батюшку брали, видел, как Арсений побежал, как выстрелили в него, сам-то он надежно спрятался, не нашли. Ну, хоть это сумел! И никому он об этом не расскажет, это его тайна. Борис Петрович старался гнать от себя мысль, почему именно ему не хотелось рассказывать. Он знал, что струсил тогда, и на допросе тоже струсил. А что он мог? Эти все молодые, бедовые, они, понятно, о будущем не задумываются, а у него Катерина на сносях, Витька такие надежды подает… Подавал… надежды… Все это в прошлом, что теперь – неизвестно! Говорил Катерине, могла успеть с Витькой в Вятку уехать! Не послушалась, думает – романтика, загородная прогулка, не представляет, чем может все это обернуться!
Ничего Борис Петрович и сам не знал, но была у него одна смутная надежда, что их семью минет участь всех остальных. Об этой надежде думать не хотелось, но она вновь и вновь поднималась из потаенных глубин души, жгла где-то в горле, мешала жить. Стоило ему не контролировать себя, дать мыслям спокойно течь в своем русле, как перед глазами возникала решетка на окне, горшок с геранью рядом с нею на подоконнике. К окну подходит человек в коричневом штатском костюме и из голубой детской пластмассовой лейки поливает эту герань. Затем он долго смотрит в окно, так долго, что у Бориса Петровича начинает стучать в висках, а человек неспешно разворачивается на каблуках (походка у него легкая, грациозная, похоже, что ему особое удовольствие доставляет вот так расхаживать по кабинету) и идет к столу. Он выдвигает ящик, достает оттуда листок бумаги с каким-то текстом и протягивает его Борису Петровичу.
– Читайте внимательно, не торопитесь, – участливо говорит он. И, наклоняясь к самому уху слушателя: Нам бы очень хотелось вам помочь, понимаете? – он болезненно морщится. – Учитывая положение вашей жены… она не должна нуждаться в еде хотя бы. Потом Ладога зимой несудоходна, а вертолет, он может прилететь… или не прилететь…
Это невозможно было терпеть. Лучше бы его пытали, но холодные, взвешенные слова о Катерине и их будущем ребенке, мысль о том, что он уже почти погубил самых близких ему на свете людей, что есть один только шанс… Борис Петрович не выдержал, он, не глядя, подмахнул бумагу. Далее, в течение нескольких часов глядя на герань, он долго и нудно выслушивал наставления и требования.
Он ходил на Литейный все оставшиеся до отъезда дни и в последний день получил для «важного дела» портативное телеграфное устройство. Даже не было необходимости его скрывать – по легенде, реставрационную группу снабдил этим устройством музей, на всякий случай. Поначалу Борис Петрович старался сам себя убедить, что он всем принесет пользу. Не дай Бог, случись что, телеграф его сразу понадобится. Он внушал себе, что никто не удивится, увидев у него эту штуку – мог
же музей действительно дать, но когда на корабле Федька Рыжиков, споткнувшись о железный ящик, заинтересовался его содержимым, Борис Петрович очень испугался. На беду, рядом в это время оказался Витя, он-то и рассказал всем о телеграфном устройстве, рассказал радостно, ничего не подозревая.Борис Петрович очень любил своего талантливого сына, он воспитал в нем порядочность, непримиримость к подлости. По мере взросления Виктора, Борис Петрович вкладывал в его душу по крупицам веру в Бога – так, как сам ее понимал. Под его руководством сын сделал первые шаги в живописи, и отец с волнением и радостью следил за тем, как крепнет его рука, как выразительней становятся линии и, наконец, как молодой художник обретает собственный почерк, в котором только отцу могли быть заметны штрихи старой живописной династии.
Борис Петрович испугался, потому что знал: если сын узнает, не простит. В двадцать лет он сам бы не простил. Правда, Борис Петрович немного успокоился, когда увидел, что общество отнеслось к ящику крайне легкомысленно, а потом начался шторм и было не до раздумий. Так бы и пребывал Борис Петрович в безмятежном состоянии если бы, шагая рядом по дороге, Катерина не взяла его за локоть.
– Чего ты? – и Борис Петрович, высвободившись, хотел погладить жену по голове. – Устала, милая?
Но Катерина отстранила его руку и, глядя мужу прямо в глаза, произнесла шепотом:
– Откуда у тебя это?
– Что – это? – эхом переспросил Борис Петрович, почувствовав, как ему разом стало жарко.
– Рация твоя дурацкая, вот что! – жена почти выкрикнула эти слова, и Борис Петрович понял, что ее многие слышат.
– Это не рация, глупенькая, это – телеграф, – ответил он, стараясь придать своим словам как можно больше напускной веселости. – Рожать мы на Большую землю полетим, вертолет за тобой вызову! Ну и если у кого детишки заболеют, в экспедиции всегда должен быть человек с телеграфом! – он говорил громко, чтобы всем было слышно, стараясь уверить не только жену, но и себя, что ему нечего скрывать, но Катерина вдруг быстро пошла вперед, догоняя предыдущую подводу.
«Откуда у Бориса эта штука?» – всю дорогу, даже во время шторма, Федька обдумывал этот вопрос. Он втихую наблюдал за Борисом Петровичем и видел, что тот очень взволнован. Правда, трудно было сказать, кто в их группе был спокоен, но остальные и не старались скрыть своего волнения, а Борюсик (как за глаза называл его Федька) постоянно напускал на себя деланную веселость, хорохорился. Федьке никогда не нравился этот художник, и работы его не нравились.
Федька вырос в Сибири. Происхождение его было самое несоветское, из раскулаченных. Когда-то семья его деда по матери владела большими земельными угодьями под Тулой. В полях звенела золотыми колосьями, наливалась пшеница; на лугах паслось молочное стадо. Семья стояла на ногах крепко: молоко, мясо, пшеница славились не только в округе. Федькин дед был человек рисковый, падкий до любых новшеств, и с приходом коллективизации первым подал заявление в колхоз. За ним потянулись остальные, и деда выбрали председателем, но недолго пришлось ему руководить народом. Через полгода успешного правления всю верхушку колхоза расстреляли как врагов народа, а семьи отправили в Сибирь на постоянное поселение.
Федькиной матери шел в ту пору шестой год. Вот и выходило, что Федька – наполовину сибиряк, наполовину почти москвич. Характером он, видимо, пошел в деда-кулака, еще совсем мал был, а окрестная детвора уже ему в рот смотрела, он любые споры миром разрешал, мог принять без взрослых даже очень сложное решение. После армии учиться на исторический он сам решил поехать, никого не спросив. На дневной его, конечно, не приняли, шутка ли – внук врага народа, а на вечерний – поступил. Но Федька и не переживал, жить-то на что-то надо! Там же, на Васильевском, устроился в котельную: тут тебе и заработок, и крыша над головой, а времени для занятий – хоть отбавляй.