И плеск чужой воды… Русские поэты и писатели вне России. Книга вторая. Уехавшие, оставшиеся и вернувшиеся
Шрифт:
«Не раз бросался Савинков вниз головой в постоянно манившую его бездну смерти, пока не размозжил своего черепа о каменные плиты, выбросившись из окна московской тюрьмы ГПУ» (Федор Степун. «Бывшее и несбывшееся»).
Из воспоминаний Алексея Ремизова:
«Ему нужно было завоевать по крайней мере Африку и подняться за стратосферу, чтобы начать завоевывать Азию и лететь еще выше, и чтобы обязательно были триумфальные встречи, и за “колесницей” – самый, какой только найдется, шикарный автомобиль – или за ним, въезжающим на коне, вели тиранов, как это было принято в Византии, но которых после зрелища, и это уже не по обычаю византийскому, казнят по его приказу его бесчисленные слуги. И, конечно, немедленно ему будет воздвигнут памятник. Потом он все это опишет,
Чувство рока было очень глубокое. В перерыве: рулетка и скачки, – но, кажется, были срывы – везет, и выигрывают не такие. И стихи – нежные лирические стихи под Ахматову. И это так понятно: лирика исток трагедии – из стихов объясняется все, – и триумфальный выезд, и жизнь тиранов.
Если бы перевелись все тираны, ему нечего было бы делать. Невозможно представить себе Савинкова в какой-нибудь другой роли, как только уничтожающего тиранов, чтобы, уничтожив последнего, самому объявить себя тираном – ведь, уничтожая их, он уже был им. И его смерть мне представляется понятной: рано или поздно он должен был уничтожить и самого себя».
Предположения Ремизова лично мне не кажутся обоснованными, от них пахнет мифом и литературой. Не хотел Савинков самоуничтожения. Для советской власти он был чрезвычайно опасен, и от него избавились, возможно, не самым лучшим способом. Не случайно, когда Савинкова в тюрьме посетил сын Виктор Успенский, он шепнул ему: «Услышишь, что я наложил руки, – не верь». Старому колымскому каторжанину Варламу Шаламову рассказывал бывший латышский стрелок: Савинкова бросили в пролет тюремной лестницы (а потом перенесли во двор?..).
Список жертв большевистской тирании велик. Борис Савинков – один из них. Не он первый, не он последний…
В карательные списки попадали не только жертвы, но и их палачи. Пример: Артур Артузов, один из руководителей ВЧК, который придумал и осуществил операцию «Трест», а потом «Синдикат-2». Это он, Артузов, заманил в Россию Бориса Савинкова и английского разведчика Сиднея Рейли. 21 июля 1921 года на его характеристике Дзержинский начертал: «…тов. Артузов (Фраучи) честнейший товарищ, и я ему не могу не верить, как себе». Спустя 16 лет, в мае 1937 года, Артура Христиановича арестовали. В приговоре короткая резолюция: «Расстрелять!» Выходит, что и «честнейшие товарищи» шли под расстрел. Всех перемалывала карательная машина Ленина – Сталина.
Борис Савинков не только немало написал сам, он своею жизнью вдохновил и других писателей. Первым, пожалуй, был Роман Гуль, издавший в 1920 году роман «Генерал Бо» о Савинкове и Азефе. В романе Андрея Белого «Петербург» Савинков явился прототипом для «неуловимого» террориста Дудкина. У Эренбурга в романе «Жизнь и гибель Николая Курбова» черты Савинкова легко угадываются в заговорщике Высокове. Алексей Ремизов не стал лукавить и вывел Савинкова под его собственным именем в своем романе «В розовом блеске». Несколько стихотворений Савинкову посвятила Зинаида Гиппиус.
В стихах самого Савинкова было больше ницшеанства, чем лирики:
Я, всадник, острый меч в безумье обнажил,И Ангел Аваддон опять меня смутил,Губитель прилетел, склонился к изголовьюИ на ухо шепнул: «Душа убита кровью…»Военные очерки Савинкова были превосходны, и, как заметил Питирим Сорокин, «почти каждый очерк – рисунок углем, сделанный рукой большого мастера».
«Конь вороной» – и эпос, и сатира, и быль.
«Конь вороной», как и «Конь бледный», написан в форме личного дневника. В «Коне вороном» записи белого полковника – Юрия Николаевича. В «Конармии» Бабеля – буйство красок и деталей, у Савинкова в «Коне вороном» стиль скупой, сжатый, лишенный каких-либо эффектов. Вот несколько примеров:
«Я люблю простор широких полей. Я люблю синеву далекого леса, оттепель и болотный туман. Здесь, в полях, я
знаю, знаю всем сердцем, что я русский, потомок пахарей и бродяг, сын черноземной, напоенной потом земли. Здесь нет и не нужно Европы – скупого разума, скудной крови и измеренных, исхоженных до конца дорог. Здесь – “не белый снег”, безрассудство, буйство и бунт».«…У меня нет дома и нет семьи. У меня нет утрат, потому что нет достояния… Я ко всему равнодушен. Мне все равно, кто именно ездит к Яру – пьяный великий князь или пьяный матрос с серьгой: ведь дело не в Яре. Мне все равно, кто именно “обогащается”, то есть ворует, – царский чиновник или “сознательный коммунист”: ведь не единым хлебом жив человек. Мне все равно, чья именно власть владеет страной – Лубянка или Охранное отделение: ведь кто сеет плохо, плохо и жнет… Что изменилось? Изменились только слова. Разве для суеты поднимают меч?
Но я ненавижу их. Враспояску, с папироской в зубах, предали они Россию на фронте. Враспояску, с папироской в зубах, они оскверняют ее теперь. Оскверняют быт. Оскверняют язык. Оскверняют самое имя: русский. Они кичатся, что не помнят родства. Для них родина – предрассудок. Во имя своего копеечного благополучия они торгуют чужим наследием – не их, а наших отцов. И эти твари хозяйничают в Москве…»
«…Человек живет и дышит убийством, бродит в кровавой тьме и в кровавой тьме умирает…»
«…Да, “чорт меня дернул родиться русским”. “Народ-богоносец” надул. “Народ-богоносец” либо раболепствует, либо бунтует; либо кается, либо хлещет беременную бабу по животу; либо решает “мировые” вопросы, либо разводит кур в ворованных фортепьяно. “Мы подлы, злы, неблагодарны, мы сердцем хладные скопцы”. В особенности скопцы. За родину умирает горсть, за свободу борются единицы. А Мирабо произносят речи. Их послушать – все изучено, расчислено и предсказано. Их увидеть – все опрятно, чинно, благопристойно. Но поверить им, их маниловскому народолюбию, – потонуть в туманном болоте, как белорусский крестьянин тонет в “окне”. Где же выход? “Сосиски” или нагайка? Нагайка или пустые слова?»
«…Он принес московскую прокламацию. В ней сказано: “В Ржевском уезде бесчинствует шайка бандитов, наемников
Антанты и белогвардейцев. Товарищи, Республика в опасности! Товарищи, все на борьбу с бандитизмом! Да здравствует РСФСР!.” Я читаю вслух это воззвание. Егоров слушает и плюет:
– И не выговоришь: Ресефесер… Чего таиться? Говорили бы, дьяволы, прямо: Антихрист».
«…Он рассказывает про привольную московскую жизнь. “Бандиты” окружили его. Они слушают с упоением. На вершине дерев золото вечернего солнца. Внизу сумерки. Хороводами жужжат комары.
– Люди как люди, и живут по-людски. В рулетку играют, ликеры заграничные пьют, девиц на роллс-ройсах возят. Одним словом, Кузнецкий Мост. Выйдешь часика этак в четыре – дым коромыслом: рысаки, содкомы, нэпманы, комиссары… Ни дать ни взять как до войны, при царе. Вот она, рабочая власть… Коммуной-то не пахнет. В гору холуй пошел. Жи-вут!.. А мы, сиволапые, рыжики в лесу собираем!.. Эх!..»
Савинковский герой объясняет своей любимой, стоящей на позиции коммунизма: «Где ваш “Коммунистический манифест”?.. Вы обещали “мир хижинам и войну дворцам”, и жжете хижины, и пьянствуете во дворцах. Вы обещали братство, и одни просят милостыни “на гроб”, а другие им подают. Вы обещали равенство, и одни унижаются перед королями, а другие терпеливо ждут порки. Вы обещали свободу, и одни приказывают, а другие повинуются, как рабы. Все как прежде. Как при царе. И нет никакой коммуны… Обман и звонкие фразы да поголовное воровство. Правда это? Скажи.
Она молчит. Она не смеет ответить.
– Скажи.
– Да, правда».
Повесть «Конь вороной» написана в 1923 году. Через полтора года Борис Савинков будет арестован и предложит услуги Советской власти. Смог ли он ей служить? На мой взгляд, нет. Отсюда и гибель…
В тюремном дневнике 23 апреля 1925 года (за 12 дней до гибели) Борис Савинков записывал:
«Все то, что я написал, мне кажется написанным из рук вон плохо. Сегодня перечитывал и переделывал “Дело № 3142” и грыз от злости перо – не умею сказать так, как хочу! Не умею даже намекнуть. Меня ругали за все мои вещи. Хвалили только “Во Франции во время войны”. А это – наихудшее из всего. В особенности рассказы.