Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Николай Майоров

Мы

Это время

трудновато для пера.

Маяковский
Есть в голосе моем звучание металла. Я в жизнь вошел тяжелым и прямым. Не все умрет, не все войдет в каталог. Но только пусть под именем моим потомок различит в архивном хламе кусок горячей, верной нам земли, где мы прошли с обугленными ртами и мужество, как знамя, пронесли. Мы жгли костры и вспять пускали реки. Нам не хватало неба и воды. Упрямой жизни в каждом человеке железом обозначены следы, — так в нас запали прошлого приметы. А как любили мы — спросите жен! Пройдут века, и вам солгут портреты, где нашей жизни ход изображен. Мы были высоки, русоволосы. Вы в книгах прочитаете, как миф, о людях, что ушли, не долюбив, не докурив последней папиросы. Когда б не бой, не вечные исканья крутых путей к последней высоте, мы
б сохранились в бронзовых ваяньях,
в столбцах газет, в набросках на холсте.
Но время шло. Меняли реки русла. И жили мы, не тратя лишних слов, чтоб к вам прийти лишь в пересказах устных да в серой прозе наших дневников. Мы брали пламя голыми руками. Грудь раскрывали ветру. Из ковша тянули воду полными глотками. И в женщину влюблялись не спеша. И шли вперед, и падали, и, еле в обмотках грубых ноги волоча, мы видели, как женщины глядели на нашего шального трубача, а тот трубил, мир ни во что не ставя (ремень сползал с покатого плеча), он тоже дома женщину оставил, не оглянувшись даже сгоряча. Был камень тверд, уступы каменисты, почти со всех сторон окружены, глядели вверх — и небо было чисто, как светлый лоб оставленной жены. Так я пишу. Пусть не точны слова, и слог тяжел, и выраженья грубы! О нас прошла всесветная молва. Нам жажда выпрямила губы. Мир, как окно, для воздуха распахнут, он нами пройден, пройден до конца, и хорошо, что руки наши пахнут угрюмой песней верного свинца. И, как бы ни давили память годы, нас не забудут потому вовек, что, всей планете делая погоду, мы в плоть одели слово «человек»!

Рождение искусства

Приду к тебе и в памяти оставлю застой вещей, идущих на износ, спокойный сон ночного Ярославля и древний запах бронзовых волос. Все это так на правду не похоже и вместе с тем понятно и светло, как будто я упрямее и строже взглянул на этот мир через стекло. И мир встает столетье за столетьем, и тот художник гениален был, кто совершенство форм его заметил и первый трепет жизни ощутил. И был тот час, когда, от стужи хмурый, и грубый корм свой поднося к губе, и кутаясь в тепло звериной шкуры, он в первый раз подумал о тебе. Он слушал ветра голос многоустый и видел своды первозданных скал, влюбляясь в жизнь, он выдумал искусство и образ твой в пещере изваял. Пусть истукан массивен был и груб и походил скорей на чью-то тушу, но человеку был тот идол люб: он в каменную складку губ все мастерство вложил свое и душу. Так, впроголодь живя, кореньями питаясь, он различил однажды неба цвет. Тогда в него навек вселилась зависть к той гамме красок. Он открыл секрет бессмертья их. И где б теперь он ни был, куда б ни шел, он всюду их искал. Так, раз вступив в соперничество с небом, он навсегда к нему возревновал. Он гальку взял и так раскрасил камень, такое людям бросил торжество, что ты сдалась, когда, припав губами к его руке, поверила в него. Вот потому ты много больше значишь, чем эта ночь в исходе сентября. Мне даже хорошо, когда ты плачешь, сквозь слезы о прекрасном говоря.

Творчество

Есть жажда творчества, уменье созидать, на камень камень класть, вести леса строений. Не спать ночей, по суткам голодать, вставать до звезд и падать на колени. Остаться нищим и глухим навек, идти с собой, с своей эпохой вровень, и воду пить из тех целебных рек, к которым прикоснулся сам Бетховен. Брать в руки гипс, склоняться на подрамник, весь мир вместить в дыхание одно, одним мазком весь этот лес и камни живыми положить на полотно. Не дописав, оставить кисти сыну, так передать цвета своей земли, чтоб век спустя все так же мяли глину и лучшего придумать не смогли. А жизнь научит правде и терпенью, принудит жить, и, прежде чем стареть, она заставит выжать все уменье, какое ты обязан был иметь.

Отелло

Пусть люди думают, что я трамвая жду, в конце концов кому какое дело, что девушка сидит в шестом ряду и равнодушно слушает «Отелло»? От желтой рампы люди сатанеют. Кто может девушке напомнить там, что целый год ищу ее, за нею, как этот мавр, гоняясь по пятам? Когда актеры позабыли роли и нет игры, осталась лишь душа, партер затих, закрыл глаза от боли и оставался дальше не дыша. Как передать то содроганье зала, когда не вскрикнуть было бы нельзя? Одна она с достоинством зевала, глазами вверх на занавес скользя. Ей не понять Шекспира и меня! Вот крылья смерть над сценой распростерла, и, Кассио с дороги устраня, кровавый мавр берет жену за горло. Сейчас в железо закуют его, простится он со славой генерала, а девушка глядела на него и ничего в игре не понимала. Когда ж конец трагедии? Я снова к дверям театра ждать ее иду и там стою до полчаса второго, а люди думают, что я трамвая жду.

Что значит

любить

Идти сквозь вьюгу напролом. Ползти ползком. Бежать вслепую. Идти и падать. Бить челом и все ж любить ее — такую! Забыть про дом и сон, про то, что твоим обидам нет числа, что мимо утренняя почта чужое счастье пронесла. Забыть последние потери, вокзальный свет, ее «прости» и кое-как до старой двери, почти не помня, добрести. Войти, как новых драм зачатье. Нащупать стены, холод плит… Швырнуть пальто на выключатель, забыв, где вешалка висит. И свет включить. И сдвинуть полог крамольной тьмы. Потом опять достать конверты с дальних полок, по строчкам письма разбирать. Искать слова, сверяя числа. Но помнить снов. Хотя б крича, любой ценой дойти до смысла, понять и сызнова начать. Не спать ночей, гнать тишину из комнат, сдвигать столы, последний взять редут, и женщин тех, которые не помнят, обратно звать и знать, что не придут. Не спать ночей, недосчитаться писем, не чтить посулов, доводов, похвал и видеть те неснившиеся выси, которых прежде глаз не досягал, — найти вещей извечные основы. Вдруг вспомнить жизнь. В лицо узнать ее. Прийти к тебе и, не сказав ни слова, уйти, забыть и возвратиться снова, моя любовь, могущество мое.

1939 г.

«Когда умру, ты отошли…»

Когда умру, ты отошли письмо моей последней тетке, зипун нестираный, обмотки и горсть той северной земли, в которой я усну навеки, метаясь, жертвуя, любя, — все то, что в каждом человеке напоминало мне тебя. Ну, а пока мы не в уроне и оба молоды пока, ты протяни мне на ладони горсть самосада-табака.

1937 г.

«Тогда была весна. И рядом…»

Тогда была весна. И рядом с помойной ямой на дворе, в простом строю, равняясь на дом, мальчишки строились в каре и бились честно. Полагалось бить в спину, грудь, еще — в бока. Но на лицо не подымалась сухая детская рука… А за рекою было поле — там, сбившись в кучу у траншей, солдаты били и кололи таких же, как они, людей. И мы росли, не понимая, зачем туда сошлись полки: неужли взрослые играют, как мы, сходясь на кулаки? Война прошла. Но нам осталась простая истина в удел, что у детей имелась жалость, которой взрослый не имел. А ныне вновь война и порох вошли в большие города, и стала нужной кровь, которой мы так боялись в те года.

«Я с поезда. Непроспанный, глухой…»

Я с поезда. Непроспанный, глухой. В кашне, затянутом за пояс. По голове погладь меня рукой, примись ругать. Обратно шли на поезд. Грозись бедой, невыгодой, концом. Где б ни была ты — в поезде, вагоне, — я все равно найду, уткнусь лицом в твои, как небо, светлые ладони.

«Мне нравится твой светлый подбородок…»

Мне нравится твой светлый подбородок и как ты пудру на него кладешь. Мальчишку с девятнадцатого года ты театральным жестом обоймешь. А что ему твое великолепье и то, что мы зовем «сердечный пыл»? Дня не прошло, как вгорячах на кепи мальчишка шлем простреленный сменил. Ты извини его — ведь он с дороги. В ладони въелась дымная пыльца. Не жди, пока последние ожоги сойдут с его скуластого лица…

«Мне только б жить и видеть росчерк грубый…»

Мне только б жить и видеть росчерк грубый твоих бровей и пережить тот суд, когда глаза солгут твои, а губы чужое имя вслух произнесут. Уйди, но так, чтоб я тебя не слышал, не видел, чтобы, близким не грубя, я дальше б жил и подымался выше, как будто вовсе не было тебя.

Август

Я полюбил весомые слова, просторный август, бабочку на раме и сон в саду, где падает трава к моим ногам неровными рядами. Лежать в траве, желтеющей у вишен, у низких яблонь, где-то у воды, смотреть в листву прозрачную и слышать, как рядом глухо падают плоды. Не потому ль, что тени не хватало, казалось мне, вселенная мала? Движения замедленны и вялы, во рту иссохло. Губы как зола. Куда девать сгорающее тело? Ближайший омут светел и глубок, пока трава на солнце не сгорела, войти в него всем телом до предела и ощутить подошвами песок! И в первый раз почувствовать так близко прохладное спасительное дно. Вот так, храня стремление одно, вползают в землю щупальцами корни, питая щедро алчные плоды (а жизнь идет!), — все глубже и упорней стремление пробиться до воды, до тех границ соседнего оврага, где в изобильи, с запахами вин, как древний сок, живительная влага ключами бьет из почвенных глубин. Полдневный зной под яблонями тает на сизых листьях теплой лебеды. И слышу я, как мир произрастает из первозданной матери воды.
Поделиться с друзьями: