Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
…я почему-то представляю, как лежу, обнаженная, на изящном, но мускулистом теле этого молодого флорентийца, его лоб покрыт капельками пота, я целую щетину над его верхней губой, он ласкает меня длинными загорелыми пальцами».
Субре не терпится услышать продолжение.
«О, счастье воображаемого, возможного, мыслимого! Первое из человеческих прав: свобода фантазии! Быть не там, где ты есть, а там, где тебя нет. Да, это действует в двух направлениях: пока муж донимает супругу нудными наставлениями, она может думать о покупках, которые нужно сделать, а вытирая посуду, млеть от счастья, воображая себя в объятиях любовника. Хасид во время соития исполняет супружеский долг через отверстие в простыне, чтобы сконцентрироваться на мыслях о Всевышнем и Его завете праотцу Аврааму «Плодитесь и размножайтесь», но никто не в силах помешать замотанной в ткань женщине мечтать в это время о Брэде Питте. На фотографиях, сделанных Араки в некоторых ночных клубах Токио, можно разглядеть вертикальные панели из клееной
Дальше, дальше, не останавливайся! — шепчет Субра, как будто впервые слышит эти разглагольствования.
«Ах, как прекрасен был день, когда Ксавье повел меня в Дублинскую Национальную галерею, и мы час не могли оторваться от “Оплакивания Христа” Пуссена… Сэмюэль Беккет[28] был совершенно потрясен этим Христом, таким милым и живым, полным мужской силы, этими женщинами, касающимися Его чресел и плачущими над Его тайнами. На полотне физическая природа Господа ощутима как наяву. Я смотрела и не могла понять, почему Его человеческий опыт ограничился страданием, почему на Его долю выпали только кровавые раны и темное искушение, почему Он не познал телесного наслаждения. Тем вечером в пабе я снова вспоминала эту картину, глядя на пальцы левой руки музыканта, с проворством краба передвигающиеся по струнам банджо. Эти пальцы потрясли меня, как Марфу и Марию — обнаженное тело Иисуса. Ощущая на губах бархатный вкус “Гиннесса”, мысленно повторяя два слова — “сперма” и “миро”, — я начала представлять, как руки музыканта ласкают мои бедра, грудь, плечо… В перерыве Ксавье встал, решив уйти, я попросила подождать меня на улице, наклонилась к эстраде и шепнула: “Ваша левая рука творила чудеса…” Музыкант повернул голову и… утонул в моих глазах. Он резко выпрямился, схватил меня за запястье и спросил: “Как вас зовут?” Я по голосу поняла, как сильно он возбудился. “Рена”, — ответила я по-английски, с радостью обойдясь без грассирования. “Я — Майкл”, — сказал он и, боясь, что я вот-вот исчезну из его жизни, начал жестикулировать, пытаясь выяснить, местная я или нет и можно ли со мной связаться. Я покачала головой, наклонилась еще ближе и шепнула: “Спокойной ночи!”
Мимолетная встреча зажгла мою кровь, и на следующий день, занимаясь любовью с Ксавье, я смотрела в зеркало в позолоченной раме и видела там не только наши отражения, но и Иисуса с Беккетом, и музыканта по имени Майкл. Никто не может наказать нас за подобные тихие радости. Даже афганские женщины, не снимающие бурку, в мечтах скачут по облакам на жеребцах, сжимают коленями взмыленные бока, задыхаются и кричат от восторга и наслаждения. Каждая женщина — Вселенная, и никто не помешает ей принимать у себя тех, кто умеет любить и отдаваться им посреди звездного неба».
Вопрос с «Кодаком» закрыт.
Рена объясняет отцу и мачехе обратную дорогу, обещает вернуться к восьми, удаляется… и мгновенно снова чувствует себя собой, ее тело начинает жить в прежнем ритме.
Dante[29]
На улице Борго Альбици царит покой. Она фотографирует игру теней на фасадах и балконах домов — ромбы, овалы и треугольники, такие четкие в этот день конца октября.
Рена проходит мимо маленькой часовни, читает надпись над входом и начинает громко смеяться.
«Итак, — говорит она себе, — здесь, в этой темной, простой и строгой церквушке со стенами, беленными известью, в 1284 году Данте Алигьери впервые увидел Беатриче ди Фалько Портинари и сразу влюбился. Ему было девятнадцать, ей — восемнадцать.
История умалчивает, посмотрела ли Беатриче на молодого человека, пожиравшего ее взглядом, почувствовала или нет его смятение. Бог весть… Точно известно одно: Данте не заговорил с Беатриче, не коснулся ее руки. Годом позже он женился на другой, она родила ему детей… а в 1287 году, в этой же церкви, поэт присутствовал на венчании Беатриче с крупным банкиром. Между ними так ничего и не случилось!
О, невероятная мощь мужской сублимации! Любовь Али[30] — цельная, невинная, непочатая — не нуждалась в Беа[31], чтобы выжить. Ему был нужен только он сам. Он был самодостаточен. Данте владел волшебным камнем и умел высекать из него искры. “Беатриче” была сердцем, сгустком энергии, одарившим мир “Новой жизнью” и “Божественной комедией”! Спасибо ей за революционные
перемены не только в итальянском языке, но и во всей истории всемирной литературы! Женщина по имени Беа ушла из жизни в двадцать четыре года — по всей вероятности, умерла родами, — но это не имело значения. Али жил в изгнании в Равенне, вдалеке от Флоренции, наедине со своим чудом».Субра весело смеется.
«А что насчет меня, папа? Думаешь, когда-нибудь где-нибудь какой-нибудь мужчина мог бы обожать меня на расстоянии? Меня, двадцатилетнюю хорошенькую туристочку, в одиночестве гуляющую по улицам Неаполя, белокожую зеленоглазку в просторном светло-розовом комбинезоне в цветочек, меня — ваше с мамой небрежное творение, меня, навлекавшую на себя тысячи оскорблений и столько же вожделеющих легких касаний неаполитанских мачо… В тридцать пять я снимала войну в бывшей Югославии, чувствуя на себе взгляды косоваров — обжигающие, липкие, вонючие, как гудрон… В прошлом году я бродила одна по улочкам алжирской Касбы[32], и на каждом шагу мне вслед неслось слово “газель”[33]. Помню, я тогда думала, что магрибцам давно пора обновить арсенал комплиментов… Кто знает, сколько чудес я породила по всему миру, сама того не ведая…»
Чуть дальше на той же улице: дом Данте. Он переделан от и до — и все равно впечатляет. Он — хранитель времени и потому сразу западает в душу.
В очереди к окошку кассы стоит чета тучных американцев.
— Нет, ты только представь! — кудахчет женщина. — Парни, построившие этот дом, понятия не имели об Америке!
Муж кивает.
Все туристы дураки. Становишься туристом — моментально глупеешь.
Первый этаж: по стенам развешаны большие «педагогические» панно, описывающие знаменитую войну гвельфов и гибеллинов[34]. Рена толком не помнит, какие цели преследовали противоборствующие стороны, и решает просветиться. Нуда, конечно… XII–XIV века, гражданские войны в Германии и Италии, гвельфы за папу, гибеллины — за императора. Духовная власть против власти светской, бац-бац-ты-убит — и так целых двести лет… Обычное дело… У гвельфов внутри тоже разброд и шатание: белые против черных, умеренные против фундаменталистов, бац-бац-ты-убит… Черные гвельфы изгнали из Флоренции белых, в том числе Данте Алигьери[35]. Изгнанный и опозоренный, он так и не вернулся в обожаемый родной город. Будь благословенно изгнание! Ура нетерпимости! Без войны гвельфов и гибеллинов не было бы «Божественной комедии»!
Второй этаж: посетители сидят в полумраке перед диарамой «Ад». Рисунки Дюрера и Блейка, записанные отрывки…
Вдоль берега, над алым кипятком,
Вожатый нас повел беспрекословно.
Был страшен крик, варившихся живьем[36].
Рена завороженно следит за нисходящей спиралью, созерцает муки прбклятых, вслушивается в крики и богохульные поношения…
Так и мой дух, еще в смятеньи бега,
Вспять обернулся, озирая путь,
Где кроме смерти смертным нет ночлега[37].
Он, не сказав ни слова, побежал;
И видел я, как следом осерчало
Скакал кентавр, крича:
«Где, где бахвал?»[38]
…и вдруг чувствует: стоящий где-то слева мужчина смотрит на нее.
Смотрит ли? Она поворачивает голову: так и есть. В его взгляде вопрос. Она кивает: да…
Они выходят из дома Данте вместе.
Рассказывай, — велит Субра.
«Мужчина — турок. Постарше моего Азиза, в чем, собственно, нет ничего удивительного, и моложе меня на несколько лет. Общаться мы можем только на итальянском, на котором говорим одинаково плохо. Меня это устраивает. Мы перебрасываемся туманной информацией — нелепой, трогательной, правдивой и нет. Он представляется Камалем — почему бы и нет? — я называюсь Дианой, в память об Арбус. Он объясняет, что работает в какой-то импортно-экспортной конторе, и на сем разговоры заканчиваются. В лифте его отеля Камаль глаз не спускает с моей груди, причем интересует его, судя по всему, мой “Кэнон”, а не размер и отсутствие лифчика. Я говорю: Non sono giomalista, sono artista[39], — и спрашиваю, смогу ли сфотографировать его после всего, не уточняя, после чего именно. Verramo, — отвечает он и, кажется, делает грамматическую ошибку[40], после чего гладит меня ладонью по щеке и придвигается ближе. Бормочет что-то насчет моих occhi verdi[41]. Он уже во всеоружии, я ощущаю себя легкой, красивой и желанной. Иду рядом с незнакомым мужчиной по вытертой ковровой дорожке и воспаряю».