Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
Субра всегда смеется в нужном месте.
«Итак, я была рада выручить красивого, слегка женоподобного мужчину с израненной душой, и к тому же буддиста. Наш брак был чист и эфемерен, как бабочка: мы прожили вместе год, очень ценя общество друг друга, но не занимаясь любовью — Ким был геем. Он замечательно управлялся с моим сыном Туссеном, и до развода “по обоюдному согласию” я успела сделать тысячи его фотографий, а он рассказал мне тысячи историй…»
Вернувшись к чтению «Ада», Рена попадает на странное место:
Per l’argine sinistra volta dienno;
ma prima avea ciascun la lingua stretta
coi denti, verso lor duca, per cenno;
ed elli avea del cul fatto troubetta.
He веря своим глазам, взглянула
Тут бесы двинулись на левый вал,
Но каждый, в тайный знак, главе отряда
Сперва язык сквозь зубы показал,
И тот трубу изобразил из зада[61].
Семисотлетняя непристойность ужасно ее рассмешила, и в этот момент в дверь неожиданно постучали. Она вздрогнула, как будто прилюдно пукнула.
Выспавшиеся Симон и Ингрид решили осмотреть ее номер. Сказано — сделано, правда, смотреть особо не на что, но… Симон выражает сожаление по поводу отсутствия балкона. Он выходит в коридор и, увидев дверь с международным запрещающим символом — красным кругом, перечеркнутым белой чертой, — немедленно ее открывает. Рена с трудом сдерживает раздражение.
Это сильнее него, — говорит Субра, — он не мог удержаться.
«Знаю, — вздыхает Рена. — Симон уже в юности, по примеру Леонарда Коэна, взбунтовался против своего доброго папочки Баруха и презрел все запреты среды, в которой родился. “Евреи, малышка Рена, — сказал он мне однажды, — прирожденные переговорщики. Их любимое занятие — торговаться со Всевышним. Послушай, Яхве, ты не хочешь, чтобы мы делали вот это? Понимаю. И все же… Ты пощадишь Содом, если в городе найдется пятьдесят праведников? А если тридцать? Что скажешь? Ну а если один? Или так: Ты не хочешь, чтобы мы зажигали и гасили свет в шабат? Ладно, но в современных городах совсем не весело топать пешком на одиннадцатый этаж, так что давай договоримся полюбовно: рядом с лифтом для гоев поставим другой, для евреев, который будет останавливаться на всех этажах без нажатия на кнопку. Идет? О сговоре никто не узнает. Пока… Или: Ты заповедал не переносить вещи из одного дома в другой в шабат, но в этом гойском мире суббота — самый удобный день для переездов. Так давай устроим эрув[62] вокруг квартала, незаметно прикрепим к деревьям и кустам тончайшую пластиковую или металлическую нить, тогда можно будет говорить, что квартал — это единый дом, и перемещать из одной комнаты в другую все что угодно. Как тебе идея? Договорились? Каждый переходит грань там, где ему это удобно, малышка Рена. Мой уговор с Богом таков: я говорю, что не верю в Него, Он отвечает, что это не страшно. Я волен изучать синапсы мозга, не боясь оскорбить Его чувства”.
Симон проникся радикальными идеями, вычитанными из книг Тимоти Лири “Заведите собственную религию”, “Политика экстаза”, “Ваш мозг — Бог”, его загипнотизировал неустанно повторяемый, как мантра, наказ: живи своим разумом и своей нервной системой, подвергай сомнению навязанные авторитетные установки. С тех самых пор, натолкнувшись на запрет, он чувствует, что обязан его нарушить… не отдавая себя отчета в том, что попал под влияние авторитета Лири».
«Запретная» дверь выходит на внешнюю лестницу, где Симон и устраивается.
— Ну вот, здесь намного лучше, разве нет? — восклицает он. — Здесь почти так же хорошо, как на балконе!
Сидящий внизу молодой человек поднимает голову, бросает на них грозный взгляд и произносит, четко артикулируя:
— Proprieta privata![63]
— Scusi, signore[64], — говорит Рена.
Она нежно, но решительно берет отца за руку, как делала с сыновьями, уводит его внутрь и закрывает дверь.
«В тот день, — продолжает Рена, обращаясь к Субре, — Симон умолчал о том, что есть два способа быть евреем в Монреале: предгорный и загорный — конечно, в тысяче вариантов. Мы были из предгорных, жили в Уэстмаунте, шикарном светском квартале. Уэстмаунтцы чаще всего существовали так называемыми смешанными парами, мои родители в том числе, это были евреи либеральных профессий, которые из многочисленных и противоречивых качеств своего народа ценили только блестящий интеллект и самоиронию. За горой, в Утремоне, все было иначе, и я испытала настоящий шок, когда мама впервые привела меня туда в субботу утром. Мне было двенадцать или тринадцать, и я изумленно таращилась на сотни бородатых мужчин, которые быстро шли по улицам, глядя
прямо перед собой. Одеты эти люди были в черные пальто и черные же высокие и жесткие шляпы, иногда отделанные собольим мехом. С двух сторон вдоль лица свисали пейсы. Женщины были в париках, ненакрашенные, в толстых черных чулках и длинных бесформенных юбках. “Кто они? — спросила я у мамы. — Хасиды, — ответила Лиза и пояснила: — Хасиды — очень благочестивые люди. Любавические евреи. Ортодоксы. — Я запуталась. — Евреи, как папа? — Да, евреи, но другие. Папа — еврей, но не ортодоксальный. — А какой? — Понимаешь, каждый народ может делиться на много разных групп, и у каждой собственные обычаи, манера одеваться, есть и праздновать. — А у нас какие обычаи? — Да никаких особенных вроде бы нет… — А почему эти мужчины такие сердитые? — Они не сердитые, просто не должны смотреть на нас. — Почему? — Мы — женщины. — И что с того? — А ничего. Им нужно сконцентрироваться. — На чем? — Откуда мне знать! На том, что они считают важным. Например, на Торе. Особенно сегодня, в субботу, священный день, шабат. — А у нас есть такой же день? — Нет. Да. Не совсем. Мы немного отдыхаем по воскресеньям, это христианский шабат, но нам никто не запрещает работать в этот день. У правоверных много правил, которые положено соблюдать в шабат. Я думала, отец тебе объяснял. — Да, он что-то говорил, но я не знала, как они выглядят”.Впечатленная насупленными, суровыми лицами хасидов, я решила придумать план, как заставить одного из них возжелать меня».
Субра веселится. Запрещено? Нарушим. Красный свет? Вперед. Шлагбаум? Сломаем. Такая она, наша Рена.
«Я не дура и прекрасно понимаю, что попала в ловушку того же противоречия, что и мой отец. Как я могу восставать против установленного порядка, если существующее правило велит мне поступать именно так? Парадокс. Чем сильнее я злюсь на Симона, тем точнее повторяю его путь.
Родители почти не отслеживали мои перемещения по городу, так что в следующую субботу, утром, я оседлала велосипед и одна поехала в Утремон, где остановилась на улице Дюроше и спряталась за деревом. Смотрела на хасидов, напоминающих зловещих черных воронов, и выбирала идеальную жертву. Наконец появился молодой — лет двадцати пяти — мужчина: стройный, высокий, угловатый невротик в шляпе на размер больше, чем требовалось его голове. Я мгновенно приняла решение: это он. Дождалась, когда избранник пройдет мимо укрывшего меня ствола, вскочила на велосипед, на всех парах пронеслась мимо него, слегка задев колесом и сбив шляпу, издала жуткий театральный вопль, резко затормозила и умело вывернула руль, чтобы упасть, набив не слишком много шишек. Он в это время подбирал многострадальный головной убор. И вот я лежу на тротуаре — с задравшейся юбкой — прямо у ног оторопевшего хасида. “Извините, мсье, не сердитесь, меня укусила пчела, и я, кажется, вывихнула лодыжку, ох как больно!”
Мужчина замер, разрываясь между инстинктивным стремлением помочь и желанием бежать с места происшествия. Я воспользовалась временным параличом бедняги, поймала его взгляд и больше не отпускала. В тот день я довела до совершенства свою технику, научилась вторгаться в мужчину взглядом, проникать в самую глубь и гипнотизировать его изнутри. Получилось! Мои зеленые глаза взяли его в плен.
Хасид опустился на колени, и я заметила на безымянном пальце тонкое золотое кольцо. Он затравленно озирался — видимо, молился, чтобы никто из прохожих не обратил внимания на неприличную сцену. Я томно обвила руками правоверную шею, и ему не осталось ничего другого, кроме как поднять меня с земли, дрожа от вожделения всем телом и кудряшками. “Спасибо, мсье, — шепнула я ему на ухо. — Спасибо… Мне так неловко… Я сейчас… только отдохну пару минут… Это не вывих и не растяжение, просто сильный ушиб!”
Я прижимала его к себе — как вор украденный кошелек или тигр добычу, — а он нес меня к своему дому, содрогаясь в пароксизме желания. Я понимала, что творится у него в душе: все законы рушатся, как доминошные кости, он понимает, что сейчас придется объяснять мне главное про это. Я решила остановиться. Цель достигнута, хватит с меня, незачем обрекать беднягу на вечные муки. Итак, после нескольких робких, но пьянящих ласк, насладившись его лучезарной улыбкой, благодарным взглядом сверкающих глаз, прикосновениями ладоней к голым ляжкам, языком, играющим с сосками, горячо поблагодарила и смылась, мысленно твердя: “Я для него — грех!”»
Наверное, странно чувствовать себя чьим-нибудь грехом… — прокомментировала Субра.
«Позже, во взрослой жизни, я неоднократно убеждалась в справедливости этой максимы — в Газе, Стамбуле, Ватикане, на горе Афон и на пороге парижской табачной лавочки. Я — такая, какая я есть, неподвижная, молчащая, одетая, не делающая оскорбительных жестов, никому не угрожающая, не торгующая автоматами Калашникова, героином, педофильским порно, я — спокойная, улыбчивая, приличная женщина — олицетворяю собой грех для мужчин, которым не повезло увидеть меня здесь и сейчас.