Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
Странно, — говорит Субра, когда Рена просыпается, — единственное место, о котором женщина может не беспокоиться при падении, это как раз промежность. Получается, у твоего падения — иная форма? А снег? Почему снег искусственный?
«Снег моего детства… Фальшивый снег, вернее… снег моего фальшивого детства? Неужели оно, полное вранья, бесцеремонно вторглось в мою взрослую жизнь? Возникло, как «гора», посреди парижского квартала?
Помню, как однажды Симон ткнул Роуэна лицом в снег. Кажется, это было воскресное утро, наша семья отправилась на прогулку в парк Мон-Руаяль. Была ли с нами Лиза? Наверняка нет. Я почему-то повернула голову и увидела эту сцену: мой старший брат отбивался, ему нечем было дышать, отец только смеялся и удерживал
Как часто я играла в снегу с братом и его друзьями! Наши сражения длились подолгу… Я ненавидела, когда в меня попадали снежком, но обожала мальчишек и терпела холод. Ребят всегда было четверо, пятеро, шестеро, и, когда санки опрокидывались на бугорке, мы с воплем “куча мала” устраивали в снегу свалку: локтем в лоб, коленом в живот, затылком по носу — удары были болезненными, но возня согревала и возбуждала».
Неудавшийся мальчик превратился в успешного андрогина… — говорит Субра. — Общаться только с мальчишками, хотеть жить и умереть по-мужски… Когда это закончилось? Со смертью Фабриса? Или через месяц после рождения малыша Туссена?
Рена лежит на кровати с закрытыми глазами, дышит воздухом Флоренции и повторяет шепотом: «Тоскана, Возрождение, красота».
С улицы доносится смех ребенка. Он совсем маленький, но хохочет, будто хрустальный ручеек журчит. Наверное, слово «текучий» придумали специально для такого вот смеха!
Рассказывай, — велит Субра…
«Двухлетний Туссен бежит по тротуару, держась маленькой левой ладошкой за правую руку Алиуна, а правой — за мою левую. Наш гномик смеется от счастья, он повелевает двумя великанами — раз-два-три — и взлетает в воздух, и хохочет. Мы опускаем его на землю, а он кричит: “Еще!” Так повторяется пять, десять, двадцать раз — в этот день, и на другой, снова и снова, бесконечно и вечно. Туссену хочется, чтобы так было всегда, нам тоже — “Еще!” — радость — “Еще!” — ножки отталкиваются от земли, мама справа, папа слева (да, именно папа: учитывая безвременную кончину Фабриса, Алиун был настоящим и единственным отцом моего старшего сына)… Но все кончилось. Однажды — не помню когда именно, — мы перестали играть с Туссеном в эту игру… и начали с Тьерно… Все повторилось, и никто не уловил, в какой именно момент… У меня напрочь выпало из памяти, играли ли Симон и Лиза в эту игру со мной и Роуэном. Мои сыновья тоже наверняка все забыли, но, когда они женятся и заведут собственных детей, история может повториться. Невидимые связи…»
Снег, — шепчет Субра.
«На инфракрасной пленке снег черного цвета, сосульки черного цвета, очки черного цвета (даже прозрачные), все свежее — черное, черное, черное. А вот темная кожа моих мужчин словно бы слегка растушевана, наделена тысячей световых нюансов, иногда даже просвечивают вены. Эта съемка позволяет мне увидеть то, что я люблю и ищу, то, чего мне так не хватало в детстве: тепло.
Когда я злилась, мама называла меня фурией и говорила: “Иди к себе и остынь!” Она меня дразнила, но в действительности прозвище было очень метким. В моей голове слово “фурия” связывалось с fire[47], а в глубине души я хотела лишь пылать и сверкать. Да! я! фурия! ярость! исступление! бешенство!
Первое воспоминание: мне холодно. Неужели в нашем доме в Уэстмаунте действительно было так холодно, несмотря на лежавшие повсюду ковры, ламбрекены, цветные витражи, книжные стеллажи вдоль стен? “Тс-с, твой отец работает, пытается писать диссертацию”. “У твоей матери клиентка. Тебе разве ничего не задали в школе?” “Не шуми, видишь ведь, я читаю. Мне нужно сконцентрироваться. Иди поиграй, дорогая”. “Роуэн! Рена! Пожалуйста, не шумите, когда у меня посетители, ладно? Эти женщины ужасно несчастны, вы и вообразить себе не можете, что им пришлось пережить”.
В те годы моя мать защищала “священные” права проституток и право женщин
на аборт. Она не жалела сил и времени, как только очередного врача обвиняли в незаконном прерывании беременности, в частности, защищала Генри Морганталера, который заявлял, что “собственноручно” сделал пять тысяч абортов. Он был одного поколения с Симоной Вейль[48], еврей, потерявший родителей в нацистских лагерях смерти, всю жизнь терпел грязные инсинуации (разве евреи не совершали чудовищных тайных ритуалов, не поедали христианских младенцев?). В 1973-м Морганталера приговорили к пятнадцати годам тюремного заключения, но благодаря усилиям профессиональных феминисток — таких, как Лиза Хейворд, — он вышел на свободу через несколько недель.Что это означало для меня? Бесконечные дни с бонной Люсиль в ожидании, когда из школы вернется Роуэн. Именно Люсиль, молодой резвой уроженке Мартиники, я обязана эротической инициацией. Однажды я проснулась после сиесты — мне было года три или четыре, — услышала загадочные звуки, доносившиеся из глубины квартиры, и прокралась на цыпочках до комнаты Люсиль. За приоткрытой дверью находилась она. С мужчиной. Их голые шоколадные тела блестели от пота, они переплетались, образуя этакую гондолу, раскачивавшуюся на сбитых простынях. Мужчина держал затылок Люсиль в горстях, смотрел ей в глаза и что-то тихо говорил на креольском французском. Я разбирала отдельные слова — остальное тонуло в звуках чистой музыки чистого желания, чистого наслаждения…»
Возможно, с тех пор ты и питаешь страсть к французскому языку? — интересуется Субра.
«Насчет этого ничего сказать не могу, но тогда я впервые видела восставший фаллос в действии. Это было незабываемо!
Глаза Люсиль сверкали, как бриллианты, рот был приоткрыт, она часто дышала и время от времени тихо повизгивала, нет, скорее напевала, но на одной и той же ноте и staccato. Парой владел экстаз — я поняла это по дрожи тел, хотя была совсем маленькая, а еще усвоила, что человек может выдвигать жизни требования… если осмелится…
Итак, я проводила часы напролет в одиночестве, отчаянии и скуке, потом возвращался Роуэн, он показывал и объяснял мне все, что узнал в школе. Чтение, письмо, орфография, арифметика, география. Брат стал для меня всем понемногу: отцом, матерью, Богом, единственным горизонтом. “Я — Солнце, Рена, ты — Луна. — Да! — У тебя нет собственного света, ты отражаешь мой. — Да! Мы встанем плечом к плечу, да, Роуэн? На вечные времена! — Да! — И будем жить вместе, когда вырастем? — Обними меня”. Пять лет, девять лет. Мое пухлое тело льнет к его телу, худому и узловатому. “Я милая девочка, правда? — Конечно, милая. — Ты ведь любишь меня? — Конечно, люблю. — Я люблю тебя больше всех на свете. — Черт, а как иначе?!” Мое сердце трепыхнулось из-за грубого слова… “Но ты должна меня слушаться, я — старший. — Знаю. — Я — хозяин, ты — моя рабыня. Согласна? — Да. — Замётано? — Клянусь”.
Роуэн был вспыльчив. Опасен. А еще он был моим солнцем, и я его обожала за то, что он оказывал мне честь своим доверием и впечатлял осведомленностью о секретах взрослых. Все, что он говорил и чего хотел, было истинно, поэтому, когда он сказал: “Мало быть милой, нужно научиться быть гадкой”, — я кивнула и пообещала очень постараться. Потом он засунул в меня средние пальцы рук — проверял, соприкоснутся ли они, — увидел, что я гримасничаю, и спросил небрежным тоном: “Надеюсь, тебе не больно?” Я ответила: “Нет!” В следующий раз он очистил ветку ивы от листьев и коры, насадил меня на нее, увидел, как брызнула кровь, и принялся утешать: “Не волнуйся, бабы все время кровят, ты еще скажешь мне спасибо за то, что сделал из тебя женщину”. Я кивнула: “Спасибо, Роуэн…” Какие уж тут слезы и протесты, разве мне есть к кому прислониться, кроме него? Тебя со мной еще не было Субра, я тебя еще не придумала.
А вот Роуэн иногда плакал. Лил слезы, когда наш отец, выпавший из реальности по причине супружеских раздоров или непродуктивной работы у себя в кабинете, набрасывался на него, отчитывал, дразнил, твердо вознамерившись “задубить кожу” сына. “Парень должен уметь защищаться, разве нет?” — спрашивал он, с размаху шлепая Роуэна по рукам тяжелой кухонной тряпкой. Брат отвечал слезами, и я знала, что он будет долго рыдать у себя в комнате, которая находилась прямо над моей…
Basta: я выбрала свою ежедневную дозу, сверхдозу меланхолии».