Инга. Мир
Шрифт:
Ушли.
Руку в карман сунул, а там, удивительно, плоская стеклянная флажка сныкана, а думал — чего ж карман такой тяжелый, штаны перекосило.
Идти никуда сил не было, заныкался в старые туи, что росли густо, не влезешь, но он влез, встал там столбом и без закуси все триста грамм коньяку и всосал. Тоже мне, делов — полтора стакана. Когда вылез, умный жеж сразу, — маячить не стал, уже темно, не орал и не плакал, молча ровным шагом ушел к наливайке, купил еще, хотел нормальную бутылку, но прикинул, а негде ж, взял снова мизерную, стаканную. Пока пил, прикидывал, где же дальше чтоб. Вспомнил про Гапчика,
Потом уехал.
Под ногами осыпалась каменная крошка, Серега вскинул руку, цепляясь за плети кустарника. И отдышавшись, резко и зло воспоминание прогнал. Нечего. Перед важной работой. Ну и хоть смешно, но свидание же. С каменной девочкой Ингой. Нет тут никого. И у его Инги нет никакого хлыща в наглаженных брюках. Может, про него кричал тогда Сапог, развелась, мол, твоя Михайлова. Вот и проверишь, дурак Сережа Горчик. Славный мастер Бибиси. Мастер просрать собственную непутевую жизнь.
Спрыгнул на полоску песка, сдирая с плеч рубашку и бросая на купы сухих водорослей.
— Ша, Серый, хватит.
И правда, тут же все выгнал из головы. Оставил только сердце. С ним и пошел в затененную каменными скалами воду, осторожно ступая мокрыми сандалиями.
…Очнулся уже перед старым выкрошенным очагом, сидел, потирая затекшую шею. И смаргивал, потому что глаза слезились от напряжения, а отвести их не мог, выворачивая шею, смотрел и смотрел. Разок только оторвался, обвел взглядом старые камни, горку пепла между них, не до конца унесенную ветром. Спросил громко:
— Как это? А?
И вскочил снова, опять подошел к теплой шершавой плоскости. Положил руку на высеченную под сидящей Ингой надпись. Видно, мало времени было, и рука непривычна. Потому все так, кривовато, и хвосты у букв…
— Дурак ты, Горчик, — обругал себя, возвращая сердце на место, из живота в грудь, — не то думаешь.
«Инга + Бибиси. Люблю»
Стоял, держа руку на углублениях, которые значили вот это, что значили. И спохватываясь, нещадно ругал себя. Гордея он испугался. Дед уже сказал бы, как это. Когда!
— Да. Гордей, да.
Сил не было отойти, но узнать же надо!
И он оторвался, плюхнулся в воду и поплыл над неглубокой водой, окуная горящее лицо и хлебая, плюясь, а после порвав об камни штаны на коленке.
Устойчивая жара делала август вечным, казалось, он встал навсегда, и ни капли будущей осени не было в криках детей на прибое и в медленно прогуливающихся по песку взрослых. Но эта уверенность несла в себе нотку усталости, не новизны. И потому август был жестким, горячим, будто он из металла.
Горчик медленно отошел от запертой двери в дом старика, на которой висел большой страшноватый замок, вернулся к расшатанной калитке, что выходила на пляж, вышел, и сел на пригорок, приминая
высыхающими штанами редкую осоку. Внутри все еще торопилось, бежало, а в устойчивой реальности августа — запертый дом, байда, перевернутая вверх черным днищем. Черно-белый лохматый песик, что гремя цепью, звонко облаял внезапного гостя и, строго проводив к выходу, вернулся к будке, лакать воду из помятой алюминиевой миски.Дергая нитку на порванном колене, Серега оглянулся на будку и снова уставился на сверкающую воду. Гордей не мог далеко уйти, наверное, отправился в город, вода у пса свежая, а на столе стоит в беспорядке посуда. Надо ждать. Время, издеваясь, показывало себя, хвалилось размерами, мерило бесконечные минуты будущего ожидания с теми годами, что пролетели. И минуты были длиннее. Горчик снова обругал себя. Вот же сыч-одиночка. Был бы умен, навещал бы старика. Или хотя бы звонил, знал бы номер, позвонил прямо сейчас. Так нет же…
Он еще что-то обидное для себя прокручивал в голове, чтоб не испугаться мысли, а вдруг написано не этим летом. Вроде бы линии свежие, не успели сравняться цветом с рисунком, но — все равно. Тоже мне, умница Инга, могла бы дату поставить. «А еще тебе чего, повелитель времени? Нашел, кого упрекать, не ты ли сам отказался, тыщу лет тому…»
И вдруг вскочил, поняв — почти пропустил звук мотора на дальней, выходящей к пустырю стороне огорода, быстрые шаги около дома.
Шагнул снова к калитке, а из-за беленого угла быстро вышел парень. Невысокий и широкоплечий, с лохматыми черными волосами, раскиданными прямо и густо, с пристальными серыми глазами на серьезном лице с квадратным подбородком.
— Гордей! — крикнул парень, и, оглядевшись, чертыхнулся, идя прямо на Горчика к полуоткрытой калитке, — Кузька, да помолчи! Вы… вы не видели тут? Хозяина?
Вышел и встал напротив, с удивлением глядя на странного худого мужчину в штанах с продранной коленкой. Повторил с небольшим раздражением:
— Дед Гордей. Не видели? Вы тоже его ждете?
Мужчина молчал. Мальчик повернулся, шагнул обратно по разбитой дорожке, что вела под навес, к столу. Из его кулака запищал телефон, он быстро прижал его к уху.
Горчик открыл рот. И закрыл его. Шагнул следом, чтоб слышать дальше, что еще скажет после этих, первых слов.
— Да, мам? Нет, нормально. Нормальный голос. Да ничего. Потом. Что?
Кузька мелко и грозно залаял, предупреждая Олегу о том, что он не один. И мальчик, быстро оглянувшись, кивнул Сереге, садясь на лавку спиной к столу. Мол, ждем вместе. Горчик нащупал рукой теплый шершавый угол стола. Сел, не отрывая глаз от лица Олеги. Такого… Теперь вот понятно, совершенно материнского лица. Будто брат той Инги, вырезанной на тайной скале. И ему звонит мать. Мама. Она, значит.
— А… — неохотно проговорил мальчик в ответ на неслышные слова, — ладно, если знаешь. Пропала Нюха. Мы три дня стояли, в долине. А сегодня я встал, ее нету. Да! Нигде нету! И телефон молчит. А ты откуда узна..? Мать? Ее мать? С того света, что ли?
Он вытянул ноги, съезжая по краю стола ниже, простонал, лохматя пятерней волосы:
— Ну Нюха… Найду когда, сверну же ей башку! Ладно. Не волнуйся. Да не полезу я никуда. Не тарахти, мам. Пока. Погодь. Я тебя люблю.
Опустил руку с телефоном и понурился, кусая губу. Думал.