Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Интеллектуальный язык эпохи: История идей, история слов
Шрифт:

Для истории рассматриваемых понятий характерно, что даже и представители того течения русской мысли, которое выдвигало идею субъекта и личности как основную и центральную, мыслят ее в том же семантическом поле, что и их оппоненты. Субъект и у них оказывается синонимом вещественной реальности, а именно — частного, конкретного индивидуума, ради которого Белинский был готов броситься вниз головой с лестницы прогресса, чтобы не отдавать субъекта под власть гегелевского всеобщего. «Судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира!» — провозглашал он в знаменитом письме к В. П. Боткину (1 марта 1841 года). «Субъект у него [Гегеля] не сам себе цель, но средство для мгновенного выражения общего, а это общее является у него в отношении к субъекту Молохом, ибо, пощеголяв в нем (субъекте), бросает его, как старые штаны».

Так что и среди западников хотя семантика термина «субъект» и лишена негативных аспектов, но тем не менее он используется для обозначения класса существ с определенными реальными свойствами (конкретный человек, внутренний мир, индивидуальное сознание и проч.). Не случайно, что столь тонкий наблюдатель языка, как В. А. Жуковский, в своих размышлениях о русском «философическом языке» (в конце 1840-х годов) предлагает вообще избавиться от термина «субъект», заменив его словом «лицо» в смысле конкретной индивидуальности, а «субъективное» вернуть к старому значению «подлежательное» [229] .

229

«Например, в нашем философическом языке, столь еще бедном определенными техническими выражениями, недавно начали употреблять слова: субъект,

субъективность, объект, объективность
, и эти слова получили уже у нас некоторое право гражданства от употребления; но в них звучит что-то для нас чужое. […] Сделаем однако опыт. Мне кажется, что слово субъектможет быть заменено словом лицо, а слово объектсловом предмет. Таким образом, понятие субъективное, которого содержание составляем мы сами, можно назвать определительнее понятием личным, а понятие объективное, которого предмет вне нас, перед нами, перед лицом нашим, может быть названо понятием предметным, предличным. Субъект есть нечто подлежащее, объект есть нечто предлежащее; подлежательность, предлежательностькажутся мне выражениями довольно точными; они яснее, нежели субъективностьи объективность» ( Жуковский В. А.Полное собрание сочинений: В 12 т. Т. XI. СПб., 1902. С. 20–21).

Таким образом, уже при формировании семантики субъекта в русской истории понятий происходит подмена основной кантовской проблемы субъекта — возможности обоснования истинного познания — вопросом о свойствах реального познающего существа.

Весь смысл кантовской «революции в образе мышления» находит выражение в той семантической трансформации, в результате которой происходит переход от понятия субъектакак «подлежащего» в предметном смысле к понятию субъектакак принципа единства и самореферентности сознания, организующего достоверное познание. Субъект — это совокупность условий, обеспечивающих возможность категориального синтеза суждений. И этот смысл совершенно утрачивается, если снова понимать субъект и объект по типу двух предметностей (вроде внутреннего и внешнего мира), а кантовский «коперниканский переворот» характеризовать как простое переворачивание отношения предмета и познания, то есть как зависимость реальности от представлений познающего индивида [230] . В кантовском обосновании познания речь идет как раз не о реальных сущностях, а об условиях возможности того, как достоверным образом опознается реальность в опыте. И вследствие радикального изменения взгляда на познание такие условия возможности, к каковым принадлежит и единство познающего субъекта, уже не могут быть рассмотрены как часть этой самой реальности, будь то вещественной или, психической, или даже как некая самостоятельная реальность, наряду с миром эмпирических предметов.

230

Cр.: Cassirer Е.Das Erkenntnisproblem in der Philosophic und Wissenschaft der neueren Zeit. Bd. III. Darmstadt. S. 194. 3f.

Напротив, господствующей теоретической рамкой, в которой мы встречаем на протяжении всего XIX века употребление понятия субъектв русской мысли, являются учения о субстанциальной душе. Это доминирование рациональной психологии, опирающейся, как правило, на докантовскую метафизику и философский теизм, характерно в первую очередь для спиритуалистической философии духовных академий (Сидонский, Карпов, Голубинский, Гогоцкий, Дебольский), бывших на протяжении десятилетий чуть ли не единственной институцией философского знания. Но и параллельные спиритуалистические течения в университетской философии (Чичерин, Лопатин, Аскольдов, Лосский) и журнальной публицистике (Астафьев, П. А. Бакунин) сконцентрированы на доказательстве субстанциальной природы души и внутреннего мира сознания.

Там же, где кантовская проблема обоснования общезначимости знания все же попадает в горизонт философского дискурса, она разрешается при помощи гипотез коллективного, универсального и вселенского субъекта. Гипотез, возникающих на фундаменте той же реалистической семантики, заставляющей мыслить «субъект» как некое всеобъемлющее существо, преодолевающее границы индивидуальной субъективности. Не считая целого спектра концепций «мировой души», возникших в окружении Вл. Соловьева (Е. Н. Трубецкой, С. Н. Булгаков), мы встречаем эту гипотезу в виде «мирового субъекта» у Н. Грота, «соборного сознания» у С. Н. Трубецкого, «всеединого, симфонического субъекта» у Л. Карсавина, «субъекта сверхумного мышления» у А. Лосева, вплоть до современных теорий «космического субъекта» у Владимира Лефевра. Все эти концепции хотя и используют весьма активно понятие субъекта, но в силу того, что снова и снова истолковывают его в смысле реальной сущности, всякий раз проходят мимо самой проблемы, заключенной в его содержании, а именно того, что «субъект» или «единство сознания» составляет необходимое условие достоверного познания, но при этом никогда не может стать предметом такого познания, не утрачивая своей фундирующей функции.

Другим типом реакции на кантовскую проблему субъекта в русской мысли являются многочисленные варианты натурализациисубъекта, в духе естествознания XIX века редуцирующие проблематику субъективности к изучению психологических, физиологических и социальных механизмов познавательной активности. Преодоление «субъективизма» в учениях Чернышевского, Писарева, Лаврова и народников, марксистов-эмпириокритиков и ортодоксальных марксистов с их учением о «народных массах как субъекте, творящем и революционно преобразующем социальное бытие» достигается, однако, и здесь превращением субъекта в реальное сущее, подлежащее исследованию позитивных наук.

Столь же богата русская история понятия субъектразличными версиями теорий «конкретного субъекта», отвергающих «гносеологические абстракции» во имя «живого конкретного индивидуума». Но и в них — например, в концепциях Франка и Бердяева, — несмотря на резкую критику натуралистических и социологических редукций субъективности, реалистическая семантика понятия субъектпредопределяет логику аргументации: непосредственное бытие конкретного субъекта оказывается и в этих подходах первичнее сознания. «Момент непосредственного бытия есть более существенный и первичный признак душевной жизни, чем момент сознания», — пишет Франк [231] . Но в такой экспликации остается совершенно необъяснимым, каким образом в психическую жизнь привходит момент сознанности или интенциональности, если он отсутствовал в первичном факте непосредственного бытия. Субъект оказывается здесь расщепленным на реальное (предметное) существование и интенциональность, которая приписывается ему как одно из свойств, тогда как основная тема философии субъекта состоит в прояснении конституирующей функции сознания, то есть статуса самой интенциональности, обусловливающей всякое предметное существование.

231

Франк C. Л.Душа человека. // Франк С. Л. Предмет знания. Душа человека. Минск; М., 2000 (Гл. 2, II).

Наряду с этими линиями можно различать и более специальные интерпретации семантики субъекта, а также и позиции, утверждающие, что субъект вообще является лишь не имеющей самостоятельного значения разновидностью предмета (ср. концепции П. Д. Юркевича, позднего Вл. Соловьева и Г. Шпета). В целом, однако, можно заметить, что развитие семантики субъектаосуществляется по линии превращения его в «реальное существо» (независимо от того, сопровождается ли это понятие негативными или позитивными коннотациями). Тем самым из проблемного поля устраняется «проблема субъекта», поставленная Кантом в учении о паралогизме чистого разума, то есть проблема того, каким образом

можно описать структуру самосознания, в рамках которой субъект является одновременно и предметом описания, и тем, кто осуществляет само описание. С таким устранением проблемы субъекта связано, вероятно, и то обстоятельство, что в русской интеллектуальной истории отсутствуют попытки рассмотрения субъекта в его «трансцендентальном» измерении, то есть как активной функции самосознания, обосновывающей общезначимость познания и моральных норм [232] . Этим же можно объяснить и регулярные попытки «преодоления кантианства», характерные для большинства философских позиций в русской философии XIX и XX веков [233] , а также критическое отношение к учениям, возобновляющим кантовскую проблематику субъекта (подобно Гуссерлю в период его «трансцендентальной феноменологии»). И если в результате многочисленных попыток разрешить кантовскую проблему в западноевропейской философии на исходе XX века получает распространение тезис о «смерти субъекта», то можно сказать, что в истории русской мысли «субъект» так и не родился.

232

Исключениями из этой общей характеристики можно считать философские концепции М. М. Бахтина и М. К. Мамардашвили, с разных позиций стремящиеся дать новое понимание «трансцендентального» субъекта.

233

Характерно при этом, что философы, относящие себя к кантианству (А. И. Введенский, И. И. Лапшин), практически не интересуются кантовской проблемой субъекта, изложенной в учении о паралогизме чистого разума. А русские «неокантианцы-трансценденталисты» (И. А. Ильин, Б. П. Вышеславцев, Б. В. Яковенко) также включаются в движение метафизического «преодоления Канта».

Николай Плотников

Московские пифагорейцы

Автор статьи выражает благодарность Михаилу Безродному и Аркадию Блюмбауму за комментарии и замечания.

Сенатор Аблеухов в романе Андрея Белого «Петербург» наделен склонностью к геометрии. На досуге он предается мысленному созерцанию геометрических фигур [234] ; перед сном читает учебник планиметрии [235] ; совершенное будущее представляет в геометрических образах. В главке с характерным названием «Квадраты, параллелепипеды, кубы» сенатор «из черного куба кареты» смотрит в «бескрайность туманов» и мечтает о том, «чтоб проспекты летели навстречу — за проспектом проспект, чтобы вся сферическая поверхность планеты оказалась охваченной, как змеиными кольцами, черновато-серыми домовыми кубами; чтобы вся, проспектами притиснутая земля, в линейном космическом беге пересекла бы необъятность прямолинейным законом; чтобы сеть параллельных проспектов, пересеченная сетью проспектов, в мировые бы ширилась бездны плоскостями квадратов и кубов: по квадрату на обывателя…». Далее говорится о любви Аблеухова-старшего к «государственной планиметрии» [236] .

234

«Он [Аполлон Аполлонович], бывало, подолгу предавался бездумному созерцанию: пирамид, треугольников, параллелепипедов, кубов, трапеций» и т. д. ( Андрей Белый. Петербург. СПб.: Наука, 2004. С. 21); «Аполлон Аполлонович […] вновь отдался любимому созерцанию кубов» (Там же. С. 26); «Аполлон Аполлонович пред отходом к сну обычно развертывал книжечку, чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить в созерцании блаженнейших очертаний: параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид» (Там же. С. 228).

235

Там же. С 228.

236

Там же. С. 21.

* * *

Как объяснить увлечение сенатора геометрией? Напрашиваются два простых ответа, которые могут показаться исчерпывающими. Одним из главных прототипов Аполлона Аполлоновича был отец Белого, математик Н. В. Бугаев. Белый воспользовался некоторыми чертами его характера, подробностями биографии и бытовыми привычками. По связи с профессией отца могла возникнуть и тема геометрии. Кроме того, сравнение политиков с математиками и геометрами использовалось в полемике с политическими противниками как удобный риторический прием, подчеркивающий, что те стремятся подчинить общественную жизнь абстрактным схемам. Так, Ипполит Тэн в сочинении «Происхождение современной Франции» (1876–1894), которое несколько раз, целиком и частями, издавалось по-русски после революции 1905 года [237] , противопоставляет здравомыслящему «государственному мужу» якобинца: «Его принцип это геометрическая аксиома в политике, заключающая в самой себе доказательства своей непогрешимости, ибо подобно аксиомам элементарной геометрии принцип этот состоит из сочетания нескольких простых мыслей и его очевидность сразу импонирует уму, привыкшему к логическому мышлению» [238] . У Белого геометрия служит атрибутом консервативного сенатора. Однако можно было бы сказать, что и здесь появление геометрии подчинено той же логике: перед нами сатирическое изображение бюрократа, утратившего связь с действительностью [239] .

237

Его переводили и черносотенцы (в приложении к харьковскому журналу «Мирный труд»: Тэн И.История французской революции. Ч. 1–6. Харьков, 1906–1913), и Герман Лопатин ( Тэн И.Происхождение общественного строя современной Франции. Т. 1. СПб., 1907). В «Мусагете» вышел первый том под названием «Наполеон Бонапарт» (1912). Наполеоном интересовался Эмилий Метнер. В его архиве хранятся материалы, касающиеся Наполеона (РГБ. Ф. 167. Оп. 4. Карт. 18. Ед. хр. 24). По-видимому, он готовил предисловие к этому изданию или собирался писать отдельную работу. Есть некоторое, возможно не случайное, сходство в описании мечтаний Аполлона Аполлоновича и Наполеона у Тэна: Наполеон — «архитектор», наделенный мощным творческим воображением (ср. «кубы домов», которые являются взору Аполлона Аполлоновича, способного порождать реальность одним усилием мысли); все его усилия направлены на устроение единой монархии, подчиненной единству законов: «его взор, утомленный готическим беспорядком, с наслаждением отдыхал, покоясь на величественной простоте классического расположения; он обладал глазами латинского архитектора, воспитанного в римской школе» (см.: Тэн И.Происхождение современной Франции. Т. V. СПб., 1907. С. 96–97). Не исключено, хотя это предположение требует более детального обсуждения, что Белый иронизировал здесь и над политическими вкусами Метнера.

238

Тэн И.Происхождение современной Франции. Т. III. 1907. С. 11. Ср.: Т. IV. 1907. С. 62. Сравнение французских революционеров с геометрами появляется уже у Эдмунда Берка (который использовал его не только в переносном значении, но и в буквальном, говоря о новом территориальном делении Франции; см.: Burke Е.Reflections on the Revolution in France. Vol. II. L., 1820. P. 76 ff.).

239

Кроме того, размышления бюрократа в духе революционеров-математиков варьировали тему провокации, столь важную в романе (см. ниже).

* * *

Оба объяснения верны: комментируя образ сенатора, мы должны помнить и о профессии отца Белого, и о том, что мотив математики появляется в полемике с политическими противниками как знак непригодности последних к государственным делам. Однако подобный комментарий не является ни исчерпывающим, ни указывающим на существенное значение этого образа. Попробуем предложить другое толкование, ответив на вопрос: почему математик Бугаев в романе превратился в консервативного сенатора? Для этого необходимо в самых общих чертах реконструировать политическую идеологию московского математического общества. Комментарий к роману требует предварительного обращения к жанру истории идей.

Поделиться с друзьями: