Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В 1940 году мой литературный самоанализ под названием «Мечтатель» вышел в свет. Он обнимал период от начала начал моих нравственных представлений, заимствованных дома и в школе, до вмешательства внешней среды и первого бунта на стороне сил, враждебных поучениям матери, бабушки и наставников. Вторая часть книги, где события и время привели меня в лагерь революции, лишь спустя четверть века нашла своего издателя.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Когда редактор журнала «Наши достижения» Бобрышев предложил мне написать очерк о Всесоюзном институте экспериментальной медицины, он несказанно этим обрадовал меня. Прежде чем я успел согласиться, он поспешил указать, что командировка в Ленинград будет оплачена, а очерк без промедления напечатан.

— На этом материале настаивает Горький, — добавил редактор, — это его инициатива… Я назвал ему вашу

фамилию, и он тепло одобрил ее.

Я был еще сравнительно молод, искал встреч со значительными людьми, верил, что общение с ними обогатит мой ум, раскроет неведомые тайны. Наконец, новые знакомства послужат, возможно, запалом для будущего романа.

Дотошный редактор не спросил меня, знаком ли я с той наукой, о которой собираюсь писать. Этим заинтересовались другие, и далеко не из добрых побуждений. Принимая из моих рук командировочное удостоверение, секретарь института, как бы между делом, спросил:

— Вы, надеюсь, врач или научный сотрудник?

Я поспешил разуверить его:

— У меня нет медицинского образования. Думаю обзавестись.

Мой легкомысленный ответ вверг его в недоумение.

— На это понадобится пять лет.

Я повел себя неосторожно, сославшись на Леонардо да Винчи и Пастера, которые счастливо обошлись без медицинского диплома.

Профессор, к которому судьба меня привела, был более категоричен.

— Вы не вправе писать о науке, с которой незнакомы. К добру такая работа не приводит. И зачем это вам? Пусть присылают специалиста, подпишется под статьей кандидат или доктор, и никто пикнуть не посмеет.

Он был уверен, что ученость включает в себя и художественное мастерство.

Некоторые ассистенты, чтобы поставить меня в невыгодное положение, пользовались в своих объяснениях греческой и латинской лексикой. Наиболее честолюбивые излагали успехи лаборатории как свои, не упоминая помощников. Им в голову не приходило, что я обращусь к специальным журналам и тщательно проверю их заявления.

Институт принял меня холодно, тем приятней было в день отъезда из Ленинграда получить от будущего академика Алексея Дмитриевича Сперанского сборник его трудов с трогательной надписью:

«Александру Даниловичу Поповскому, удачно разрешившему задачу литературного охвата идей и трудов ВИЭМа, от редактора. 5/2-34 года».

Двадцать пять лет спустя, когда моему перу принадлежало уже много книг о различных ученых, почтенные профессора все еще не упускали случая посетовать на то, что у меня нет систематического медицинского образования.

Очерк о Всесоюзном институте экспериментальной медицины был напечатан и послужил новым поворотом в моей литературной судьбе.

Трудно сказать, что больше тогда вскружило мне голову, удачный ли дебют в журнале или приятное сознание, что ученые недооценили моих способностей. Я решил писать биографии замечательных физиологов моего времени. Это тем более льстило моему самолюбию, что никто из писателей до меня, и кстати сказать — после, об этом разделе биологии не писал. Научно-популярная литература ограничивалась трудами микробиологов, хирургов и агробиологов. Оно и понятно, — легче описывать манипуляции с разводкой микробов, поведать о чуде на операционном столе или рассказать о растениях, покорных воле экспериментатора, чем занимать читателя повестью о выделениях желчного пузыря и состоянии собаки с перерезанным блуждающим нервом. Были тридцатые годы — время расцвета физиологической науки в стране, и автору недавних производственных романов нельзя было уклониться от своего долга — не поведать об этих успехах читателю.

Я поставил себе целью проследить, как характер ученого предопределяет форму и содержание научного творчества, и как это сплетение и трудовая среда в свою очередь преображают исследователя. Профессия — вторая природа человека, никому как ей свойственно сокрушать привычные навыки, изменять поведение, давать новое содержание моральным правилам. Хотелось, чтобы это взаимодействие наглядно выступало на страницах книги.

Я вскоре мог убедиться, что писать о современниках нелегко. Не все черты характера и далеко не вся биография ученого — к моим услугам. Кое-что относилось к интимной стороне его жизни, некоторые подробности, иной раз немаловажные, освещали ученого с невыгодной стороны. Малейшая неосторожность могла повредить репутации. Легко ли мириться с подобными ограничениями? Довольствоваться чертами пристойности, силы и мужества и пренебрегать слабостями и малодушием персонажа, — разве то и другое в характере делимы? Мог ли я пройти безучастно мимо известного ученого, пристрастившегося к вину? Он несколько раз прерывал нашу беседу, чтобы удовлетворить свою жажду из замаскированной в шкафу склянки.

В прежние годы он прославился интересными и смелыми теориями и справедливо был избран в Академию наук. Сейчас он не мог больше похвастать успехами. В его лаборатории царил разброд, помощники легкомысленно строчили недостаточно проверенные статьи, а сам ученый все реже экспериментировал.

Другой исследователь, упоенный славой, деспотично обходился с сотрудниками, используя свое высокое звание для подавления их малейшей независимости. Из этого важного научного учреждения не вышел ни один замечательный ученый, и только в отделении института, которым руководил тот же исследователь, выделились интересные люди.

Третий обнаружил склонность к романам со своими ассистентками. Счастливицы сразу же занимали командные места и задавали в лаборатории тон.

Первые же попытки углубиться в характерные особенности ученых вызвали протест и напоминание, что в таком виде рукописи не получат визы для издательства. По правилу, увы, сохранившемуся поныне, персонажи моих произведений должны были собственноручно свидетельствовать, что они находят свой портрет вполне подходящим для публикации. Я все же решил не уступать. В этом меня укрепляла мысль, что почетное звание летописца науки обязывает писателя искать счастливую линию, которая примирит и сблизит литературное и научное начала.

* * *

Есть жизни, невольно напрашивающиеся на сравнение. Их внешний и внутренний мир словно связаны силой незримого единства. И характер и манера творческих исканий, целеустремленность и нетерпимость ко всему, что отводит ученого от цели, удивительно схожи. Та же безудержная страстность, беззаветная верность избранному делу. Годы словно не старят их; как в дни ранней молодости, они полны сил, не чужды радостям любви и знают вкус истинного счастья. Далекие от мысли о смерти, они словно не предвидят ее. Такими были Тимирязев, Пирогов и Иван Петрович Павлов.

Знаменитого физиолога я в живых не застал. Из рассказов друзей, помощников и письменных признаний ученого я узнал, что с детства и до конца дней своей жизни он питал страсть к физическому труду, привязанность к земле, к просторам степи, любил, как его отец, копаться в саду, в огороде, в хозяйстве, охотно столярничал, токарил и неохотно учился. Воспитанный в неограниченной свободе, он рано полюбил улицу и ее игры. Азартный, подвижной, с сильными руками, как бы созданными для труда, он решительно сторонился душной лаборатории, пропитанной запахами животных. Ему трудно посидеть за книгой, его подмывает схватить лопату, броситься в сад, играть в городки. Где он найдет в себе силы часы проводить за микроскопом? Он будет агрономом, геологом, землемером, кем угодно и ни за что не замкнется в скучных стенах лаборатории.

И этот человек на закате своей жизни признается:

«Я ничем не интересовался в жизни, кроме лаборатории. А ведь я имел возможность встречаться с учеными, интересными людьми…»

Ни богатство, ни слава, ни радости, доступные другим, Павлова не привлекали. Он бывал в Европе, Америке, в столицах Франции, Англии, Италии, но знакомился ли он там с искусством, памятниками архитектуры и техники, заглядывал ли в музеи, слушал ли оперу, посещал ли театры? Нет, нет, ни Парижа, ни Рима, ни Берлина, ни Лондона Павлов не знал. Эти города для него были единственно тем замечательны, что в них происходили конгрессы физиологов.

Какие же причины привели к такой перемене?

Началось ничем не замечательным событием: мальчик увлекся книгой Льюиса «Физиология обыденной жизни» и возмечтал стать физиологом. Два препятствия встали на его пути: то, что он называл «слепой инстинкт», — неуемное тяготение к физическому труду, неусидчивость, и страсть к подвижным играм, — и второе — он левша. Пока с этими недостатками не будет покончено, о желанной профессии и думать нечего.

Война длилась долго и небезуспешно. В пику «слепому инстинкту» он часами просиживал около подопытных животных, учился терпению и наблюдательности. Физиолог-левша не работник, и Павлов приучал правую руку к делу. Его усидчивость и пунктуальность поразительны. Вся жизнь как бы расписана по часам и минутам, и отход ко сну, и пробуждение, и появление в аудитории и приход в лабораторию. За десять лет работы в Военно-медицинской академии он пропустил одну только лекцию, и то по болезни. История знала лишь одного столь же пунктуального ученого — философа Канта. Его появление на улице Кенигсберга служило сигналом для жителей подводить стрелки часов. И с преимуществами левой руки было покончено, оперировал он правой рукой. Взявшись левой рукой за скальпель или пинцет, он тут же отдергивает ее, чтобы уступить первенство правой.

Поделиться с друзьями: