Испытание временем
Шрифт:
— Сходите туда, такого рода вещи им больше по душе.
Я готов был примириться с отказом, только бы услышать себе похвалу.
— Вам моя работа понравилась? — спросил я.
Он немного подумал и осторожно произнес:
— Я написал бы ее иначе.
Возвращая мне рукопись, директора театров и режиссеры спешили воздать хвалу прекрасному языку и острым драматическим положениям пьесы, которых, увы, и в помине не было, укрепляя мое и без того неуемное самомнение.
Во все времена молва осуждала самодовольство, взывала к скромности и воздержанию. Истинное дарование не рождается на шумном перекрестке и обходится без колокольного звона. Его колыбель должна походить на подземелье алхимика. Одно лишь молва замалчивала: всегда ли неумеренное
Я поныне не знаю, чего во мне было больше — подспудного дарования или безграничной веры в себя. Достоверно лишь, что с тех дней и поныне я снедаем страстью писать, могу работать всюду и всегда: в поезде, в трамвае, в театре между действиями, непрерывно и с урывками. Прочие радости отодвигались, пока не отошли далеко. Ничто мою страсть не подогревало, ни вино, ни табак, ни веселье в приятельском кругу. И пища, и сон, и спортивные занятия служили одной цели — позволить мне трудиться не двенадцать — четырнадцать, а шестнадцать часов в сутки.
Пока пьеса бродила по издательствам и театрам, я читал лекции на антирелигиозные темы, писал комедии, драмы и заодно компиляцию о правовом положении женщины во всех религиях прошлого. Книжка с рекомендательной надписью Московского губполитпросвета вышла в свет под названием «Женщины и религия».
Последующие пьесы были крайне разнородны и не всегда умещались в рамках религиозных идей или в пределах эпохи. Одни посвящались коварству белогвардейцев и славной деятельности чекистов, другие — эксплуатации рабочих в странах капитала, «заговору равных» времен Великой французской революции и павшему от рук Каляева великому князю Сергию Александровичу.
Эта пьеса, поставленная в одном из театров Москвы, убедила меня, что ни блестяще разодетые царедворцы, ни благородный образ Каляева и его соучастников не могут вдохнуть жизнь в беспомощное творение неопытного сочинителя.
С драматургией было покончено, я дал себе слово не писать больше пьес. Любезности режиссеров и директоров отныне не укрепляли, а расшатывали мою веру в себя. Милая улыбка, поощрительное похлопывание по плечу и словесная болтовня, призванная обмануть бдительность того, кому хочется верить и доверять, — не трогали больше меня.
Почему же пьесы не удались и, разосланные театрам, мало кого пленили? Прежде всего потому, что я занялся делом, не будучи к нему подготовленным. Будь у меня хоть малейшее знакомство с драматургией, я не отважился бы эти пьесы кому-либо предлагать. Из всей гаммы красок на моей палитре были две — всеутверждающая розовая и беспросветно мрачная. Верный худшим традициям, я писал свои пьесы по неуязвимому трафарету борьбы двух начал — добра и зла. Благим — была исполнительная власть, а ее антитезой — бездушный враг революции. Первые выглядели безукоризненными, их настоящее и прошлое взывало к подражанию, тогда как в мрачном обличий вторых сквозили ненависть, злоба и явные признаки душевного распада. Зрителя звали любить носителя благих начинаний и ненавидеть врага революции.
Схематично, конечно, но что поделаешь, я не знал еще тогда, что на авторах пьесы, на артистах, декораторах и осветителях сцены лежит и другая не менее важная задача — увести зрителя от самого себя и его повседневного окружения в мир иных интересов. Краски, звуки и сияние светил, чаще нежный полумрак настольной лампы призваны расположить его к мыслям и чувствам, моральным идеям и новой вере, возможно чуждым ему. Все силы слова и игры направлены к тому, чтобы не дать зрителю уйти из заколдованного замка, где справедливость и истина ждут его участия. Настанет час — и занавес опустится, исчезнет завороженный мир,
очарованный странник вернется к себе, но семя брошено в душу и должно прорасти.Велика заслуга драматурга, утвердившего замок на крепком фундаменте, разбудившего фантазию и благие намерения не для праздных дел. Только людские дела, близкие правде жизни, разумно совмещающие добро и злонравие, позволяют уверовать в себя.
Я многого не знал и долго еще бродил вокруг да около цели. Немудрено, — дольше всех проходит тот, кто не знает, куда идет.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мои неудачи в литературе не были случайны. Я недостаточно знал жизнь, вернее — представлял ее себе по-своему. Молодости не дано глубоко осмыслить и познать действительность, и ей остается лишь создавать себе житейские схемы, наиболее близкие ее пониманию. Они несложны, удобны и не оставляют места сомнениям. Какой смысл заглядывать в душу того, кто оплошал, свихнулся или совершил преступление, когда в кодексе чести и законов всему этому уготована расплата? Не мы ли сами предрешаем свою казнь, переступая пределы дозволенного?
Спасительные схемы не оставляют места ни милосердию, ни снисхождению, приговор незрелого сердца неотвратим и жесток. Так соперничают в юной натуре бездушие и легковерие, попеременно замещая друг друга. Как все в этом мире, неустойчивы и схемы, где им устоять под натиском желаний, печалей и страстей. Они восполняются исключениями — детищами опыта, — вместилище становится тесным, не выдерживает напора, и на обломках утверждается широкое и глубокое мировоззрение. Жестокость и милосердие, легкомыслие и постоянство найдут свои места, границы между ними обозначатся раз навсегда.
Эти мысли приходят мне на память, когда я вспоминаю далекие годы гражданской войны и многое такое, о чем хотелось бы забыть, — о собственной жестокости и легкомыслии — неизменных спутниках незрелого ума.
1920 год. Вторая Конная армия под командованием Жлобы после короткого перехода осела в маленьком городке Александрия, вблизи Елисаветграда. Военный трибунал развернулся в небольшом двухэтажном домике, где отдельных комнат было достаточно лишь для председателя Прохватилова, членов трибунала и секретаря. Мы, следователи, разместились где попало по два и по три — в прежних столовых, кухнях и альковах. Дел много, число арестованных растет, и некуда их девать, маленькую городскую тюрьму заполнили до нас проходящие части.
— Вот что, товарищ военслед, — обратился ко мне председатель трибунала, — надо расчистить тюрьму для наших подследственных. Получайте мандат и сегодня же выполняйте приказ.
В документе значилось, что я «председатель тройки по разгрузке домов лишения свободы», однако никого из тех, кто эту «тройку» составляет, я никогда не видел.
Администрация тюрьмы, или допра, как ее именовали, радушно приняла меня, представила осужденным, и началась процедура, о которой сейчас, спустя десятилетия, я не могу вспомнить без стыда. Короткий взгляд на осужденного, два-три вопроса: осознает ли он свою вину, обещает ли в будущем честно служить революции — и недавний грабитель, мздоимец, предатель, убийца, насильник получал свободу. Так как все обитатели тюремного замка были готовы осознать свою вину и посвятить себя служению революции, то спустя несколько часов тюрьма опустела. В одной лишь камере оставались пожилой крестьянин и трое его сыновей. Безразличные к тому, что творилось вокруг, они сидели особняком и о чем-то беседовали.
— Вы что, решили отбыть срок наказания? — шутя спросил я.
— Обязательно, — сказал отец, — пяток лет не вечность, даст бог, отсидим.
Начальник тюрьмы успел мне шепнуть, что заключенные — баптисты. Я не придал этому особого значения и с привычной интонацией повторил свои вопросы: осознают ли они свою вину, обещают ли исправиться и честно служить революции?
Некоторое время длилось молчание, затем один из сыновей — рослый, крепкий, с выгнутым вперед подбородком и огненным взглядом больших черных глаз — не спеша проговорил: