Испытание временем
Шрифт:
Боровик забыл обо всем на свете; глаза с таким жаром устремились на предмет его страсти, словно он намеревался растопить камни силой своего внутреннего огня.
— Между мной и минералом мост, я понимаю его, он мой союзник.
— С чем и поздравляю вас, мой союзник — человек, и притом трудящийся человек».
Следующая книга, «Анна Калымова», была посвящена судьбе ткачихи, вернувшейся с фронта гражданской войны, чтобы руководить фабрикой.
Новый поворот в моем творчестве наступил в 1933 году. На смену сценическим произведениям и прозе, насыщенной воинственной гражданственностью или волнением мирного строительства, пришел черед заглянуть в душевный мир человека. Не знаю почему, но
Кто знает, как далеко завела бы меня эта проблема, не будь мое сознание уже в ту пору прочно связано с намерением посвящать свои творческие устремления государственной и общественной целесообразности. Произведение, свободное от этого правила, казалось мне немыслимым.
Поиски идеальной дружбы в трудовой среде казались мне делом несложным. Всюду было более чем достаточно прекрасных людей, готовых испытать любые лишения ради блага других. Я и сам неоднократно наблюдал, как самоотверженно друзья помогали друг другу, отказывая себе в самом насущном. Сложней было найти счастливое сочетание производственной обстановки и дружбы, сохранившей свою первозданную чистоту.
Местом действия я избрал завод для обработки никеля и олова, персонажами — рабочих и мастеров. Здесь, у ватержакетных печей, должна была возгореться истинная дружба, чтобы достигнуть необычайной высоты. С техникой производства, ее сильными и слабыми сторонами я быстро освоился, сказался опыт прежних лет. Оставалось выяснить некоторые подробности, весьма и весьма незначительные. Сюжет был мысленно готов, и все-таки я не сумел достичь своей цели. Неожиданно подоспела поддержка мастера цеха. Пожилой рабочий, участник гражданской войны, пригласил меня к себе в конторку, усадил и сказал:
— Дружба — птица редкая, и водится она в глухих местах. Пришлось мне побывать на высокогорных лугах, где пастухи с весны до глубокой осени пасут свои стада. Не жизнь, а сущий ад, того и жди, что бандиты тебя в пропасть сбросят, а овец угонят, или хищник скотину загрызет. Сунешься овцу спасать — головы не снесешь. Вот где я видел дружбу, другой такой не сыскать. Туда и поезжай, побудешь с пастухами на джайляу — спасибо скажешь.
Ранней весной я скакал уже верхом по горам Киргизии, взбирался по кручам, виснул над пропастью в поисках дружбы и нашел.
Жили-были два пастуха, два друга — Токтосун и Эдигам. Оба мечтали привести в долину овец с обильным весом и приплодом. Молчаливый Эдигам любил слушать мечтателя и поэта Токтосуна, его удивительные легенды и сказки. Так велика была их любовь, что Эдигам, чей долг был по закону кровной мести убить своего друга, дважды спасал дорогую ему жизнь от смертельной угрозы. Напрасно клеветники пытались разъединить друзей, вражда и опасности лишь сближали их. Вопреки всем испытаниям, друзья были признаны лучшими пастухами и награждены подарками.
Повесть «Дружба» была напечатана в журнале «Красная новь» в 1935 году и вышла в свет отдельным изданием.
Снова судьба привела меня в Киргизию, на этот раз по приглашению председателя Совета Народных Комиссаров Исакеева. Снова я искал здесь дружбу и нашел ее на пограничной заставе.
Было время, когда командир отряда Краснокутов Степан и боец Джоомарт в тяжких лишениях изгоняли врага из страны, утверждали у Май-Баша советскую власть. Джигиты из-за кордона ранили Краснокутова, искалечили на всю жизнь. Отгремела гражданская война, друзья снова на заставе, прежний командир — тут начальник заставы. Джоомарт — председатель пограничного колхоза. Не по душе эта дружба врагам советского колхоза,
и всходит недоброе семя клеветы. Лжесвидетели неутомимы, подозрения Краснокутова растут, испытанной в борьбе дружбе грозит печальный конец, а Джоомарту — обвинение в предательстве. И все же дружба побеждает. Это было лишь испытание.Исакееву не привелось эту повесть прочитать. Не увидела повесть и света ни в русской столице, ни в киргизской ее не поддержали. Она была опубликована двадцать семь лет спустя в Москве…
Моему следующему роману «Мечтатель» предшествовали долгие философские размышления о нравственном мире человека, и всего больше — о природе совести и чести. Как и чувство дружбы, эти моральные категории заинтересовали меня не случайно. Я твердо уверовал, что «общественное бытие определяет сознание», нравственные представления носят печать классового характера и различны у эксплуатируемых и эксплуататоров. У природы этой двойственности нет, слишком односторонни, суровы и убоги ее нормы. Во всем примат силы и ловкости, ни милосердия к слабому, ни верности велению совести. Не позаботилась природа, чтобы моральные основы, подобно инстинктам, стали наследственными.
Мы являемся на свет свободными от нравственных обязательств, хоть и склонны полагать, что совесть — голос наших сокровенных чувств и убеждений. Даже вынужденные под влиянием среды изменить своим правилам, мы не сомневаемся, что остаемся верными себе.
Мало кто еще верит, что наши нравственные представления безначальны и вечны. Слишком часто они обращались в свою противоположность. Никто свою честь не защищает больше с оружием в руках, дуэли забыты, уязвленная обидой девушка не ищет утешения в стенах монастыря, цивилизованные люди не связывают честь женщины с ее целомудрием, — а как дорого эти предрассудки стоили человечеству.
Верные своим понятиям морали и чести, мы не задумываемся над тем, кто их в нас заронил, почему, рожденные одной эпохой, они умирают, чтобы воскреснуть и утвердиться в другой? Наш ли это внутренний голос, отголосок ли извне затмил наше сознание?
И совесть, и честь, и прочие плоды цивилизации благоприобретенны. В них отчетливо прослушиваются голоса матери, бабушки, учителя, наставниц и наставников. Как достались им эти нравственные нормы?
Трофеи были добыты в трудной борьбе задолго до того, как они стали истиной для матери, бабушки и прочих наставников.
Мне показалось интересным проследить за временем и средой, где разуму и чувствам человека внушаются моральные основы, разглядеть их наслоения в движении и противоречиях. Задача была бы по плечу Достоевскому, моего искусства хватило бы лишь на то, чтобы записать чужое признание или стать доверенным того, чья жизнь прошла где-то подле меня. Но где он, этот близкий и вместе с тем далекий подопытный объект? Да и много ли узнаешь от него? Так ли уж часто приходится заглядывать в лабиринты чужих мыслей и чувств? Способны ли мы беспристрастно судить о них? Да и хорошо ли копаться ради собственного удовольствия в чужой душе?
Единственно, кого я в жизни разглядел, чьи правила поведения мне известны, — был я. В лабиринт моих собственных дум никто так глубоко не проникал, но не ставить же опыт на самом себе? И кому интересна повесть о днях моего детства и юности? Так ли замечательны они? Пусть с ними связаны радости, которые больше не повторялись, но стоит ли к ним возвращаться? Были и горести, слишком тягостные для слабых плеч юноши, надо ли ими омрачать сердца неискушенных читателей?
Сомнения длились долго, и, как всегда, когда желания велики, нашлись веские доводы в их пользу. Ведь не ради восхваления собственных заслуг и славы будет проведен эксперимент. Чем вымышленная история лучше подлинной, достоверность которой бесспорна?