Испытание временем
Шрифт:
Шимшон обошел глиняный домик со всех сторон и прильнул к щели ставенки. За окном сидела она, с длинной косой каштановых волос…
В эту ночь с севера приползли тяжелые тучи, они обложили поселок и обрушились на него метелью. Схваченная стужей земля долго чернела на белом поле, рьяный ветер заносил ее снегом, и она беззвучно умирала.
Утром хозяйка вызвала Шимшона к конторке, оглядела его, пошевелила губами и прошептала:
— Дурак!
Одни глаза ее говорили:
«Я все вижу, не спрячешься… я стреляная птица!»
— Тоже бунтовщик — сопляк!
— Я стою за справедливость, — подняв голову, пробормотал
Иойхонон хохотал на всю лавку. Хозяйка надела пенсне, открыла книгу и не поднимала больше головы.
— Пошел вон к Залману!
Так вот что означал его сон! Ему снилась этой ночью далекая степь, и его пылинкой носит из края в край.
Конец! Ему дадут расчет и отправят в Одессу. Может быть, Залман ему поможет, ведь он обещал…
Люди, к которым он обратился с чистым сердцем и добрыми намерениями, ему изменили. Они отвернулись от него. Один донес, другой назойливо усмехается, третий загадочно молчит…
Залман не сразу приступил к расчету. Некоторое время он медлил, затем пошел к матери и что-то долго шептал ей. Не оборачиваясь к нему, она отрицательно покачала головой. Жалко ли ему было Шимшона или благодарность обязывала его, но он заговорил с ним о совершенно постороннем:
— Ты, может быть, поедешь домой?.. Охота тебе страдать на чужбине… Родители, правда, бывают хуже врагов, но между своими все-таки легче… Мальчик ты хороший, умный, в Одессе тебе плохо придется… Мне жаль тебя, Шимшон… Я дам тебе лишних пять рублей, поезжай домой… Ты прекрасный мальчик, из тебя выйдет толк…
Нет, нет, домой он не поедет, он повоюет еще за свое счастье. Вернуться к своим ни с чем? Никогда!..
Сани неслись вдоль моря, Сычавка исчезала за снежным холмом, впереди вырастала равнина и город, где Шимшона ждали счастье и слава…
ШИМШОН ИДЕТ КО ДНУ
— Я хочу быть порядочным человеком и зарабатывать себе хлеб честным трудом. Вы понимаете меня?
В сапожной мастерской тихо. Егуда не слушает Шимшона. Он старательно обрезает подошву, прицеливается и щурит правый глаз. Шимшон забился в свой угол, сидит на кровати и бормочет:
— Надо же быть таким жестоким, ни слова не отвечать.
Сапожник гладит собаку, словно не Шимшон, а она с ним заговорила, хмурит брови и весело постукивает молотком.
— У меня сердце обливается кровью, — стонет Шимшон, — не томите меня!
Собака потянулась к сапожнику, перевела глаза на Шимшона и тихо заскулила. Жена Егуды, Квейта, не может больше терпеть; она кричит:
— Перемени свой характер, старый осел, он пристал тебе, как нищему корона!
Сапожник смеется.
— Дурочка Квейта, рваную обувь не обновляют, старого друга не меняют, характер мой дал мне славу доброго человека… Не так ли, Натан?
— Сумасшедший человек, — не унимается жена, — назвал собаку еврейским именем и ведет с ней разговоры, как будто в доме людей нет…
— У Натана, Квейта, еврейская душа, ты напрасно на него нападаешь… Это во-первых, а во-вторых…
Где уж им сговориться…
— Вы должны мне ответить, — настаивает Шимшон, — это несправедливо. Протянутую руку, говорится в торе, не отвергай…
Сапожник оборачивается, недоумевающе смотрит на него и задумывается:
— Чего тебе надо?
— Я спрашиваю: нет ли другого пути?
Егуда откладывает работу
и слушает с закрытыми глазами. Так является на свет его мысль. Он вынашивает ее под сердцем, в тайниках души.— Ты ребенок еще, Шимшон, не нужен тебе мой совет.
Он набирает полный рот гвоздей, и речь его шипит, точно выбивается из незримых глубин. У подбородка его ложится скорбная морщина.
— Путей в жизни много, каждый идет своим — к удовольствию и счастью. Каждый по-своему приближает час своей смерти… В подвальном этаже умирает от чахотки девушка. Через месяц-другой ее не будет в живых… Кто-то сказал ей, что лучшее средство выздороветь — смеяться. Ей не хочется умирать, и она смеется. Ходит по двору и смеется, разливает покупателям молоко и смеется… Пойди скажи ей, что это глупо… К чему тебе мои советы, Шимшон? Тебе надо излить свое горе, доверить тайну — пожалуйста.
Собака смеется, кожа на ее морде собралась складками и обнажила зубы. Она порывисто дышит и щурит глаза.
— Я знаю одну счастливую пару…
Сапожник обращается к Натану, он не смотрит на Шимшона… Ничего не поделаешь! У каждого свои удовольствия, пусть любуется своим псом.
— Эта пара, мой милый, — сиделка и больной. Они бежали из слободки Романовки. Он вскружил ей голову своим бредом, страстью своей к искусству. Она трудится изо всех сил, а он переводит краски и полотно. Скажи ей, что муж ее сумасшедший, что мазня его никуда не годится. Сделай доброе дело, открой ей глаза…
Упрямый старик! Логика его сокрушительна. Два месяца они спорят, каждый ищет примеров, острых ответов — ярких и крепких слов.
Шимшон возражал: люди смертны, а добрые дела их вечны. Пути благочестия никому не заказаны. Счастье — милость предвечного… Против бога защита — молитва, против человека — слово, а против несправедливости — дерзость.
Но старик побеждал. Добро, говорил он, было злом и им снова станет, ложь выше правды, как преступление выше справедливости. Каждый дерзок по-своему, но стремятся все к одному — к золоту…
Два месяца они спорили, один опирался на Талмуд, на истины, освященные веками, другой — на жизнь, на людские дела.
— Вы говорите, реб Егуда, что самое важное на свете — это золото, все остальное покорно ему, как богу… А я вам заявляю — грош цена всем сокровищам мира: где нет благородства и совести, золотом не исправишь беды…
С ним лучше не спорить. Шимшон торопливо надевает свое ветхое пальтецо и с пачкой журналов под мышкой стремительно выходит на лестницу. Тянет сыростью и вонью отхожего места с галерей и площадок ветшающих этажей…
Дом ничем не отличался от своих сверстников по Внешней улице. Большими окнами смотрел он на толкучку, заваленную грязными перинами, железным хламом и тряпьем. За низкими деревянными воротами, всегда раскрытыми настежь, длинный полутемный туннель вел в маленький дворик. Колоннада кирпичных столбов подпирала крышу. На галереях, окаймленных решетчатыми перилами, лепились друг к другу двери и оконца. Этажи сообщались открытыми лестницами, а внизу, под галереями, зияли дыры сараев без дверей и косяков и мрачный вход в толщу стены… В глубине двора на развороченной яме лежала решетка, обильно осыпанная кухонными отбросами. Всюду на веревках развешано белье: алые, белые штандарты нищеты развевались над этажами; траурно приспущенные, они повествовали о тяжелой доле, о горькой нужде.