Истоки Каракумов (повести туркменских писателей)
Шрифт:
Твое счастье еще в колыбелях, народ,
Но придет его час — снова солнце взойдет…
Так кричи же, младенец, кричи и зови
Милосердья защиту, опору любви!..
Младенческие глаза глядели в душу ему, и с последним какувом вместо радости ощутил Годжук Мерген вдруг боль какую-то в сердце и грусть, сожаленье великое всему живущему на свете, такому кратковременному и беззащитному, — да, боль и с нею нежность, какую в жизни не испытывал никогда…
4
И непереносимым отчего-то стало ему дорожное одиночество, этот путь наедине с бескрайними под равнодушным небом песками, перевеваемыми ветром, с собою, со своим колыбельным мукамом, который уже просился в нем к людям, на их высший суд, — к жилью захотелось Годжуку Мергену, и людям, к Айпарче, так как без них ничего
У кибитки встретила его Айпарча. Вся посветлевшая лицом, нетерпеливо сияя навстречу своими чистыми глазами, дождалась, когда он слезет с коня, подошла, взяла его огрубевшие в степи руки — и вдруг спрятала в них свое лицо, выдохнула еле слышно:
— Так ждала я тебя, Годжук… Думала, случилось что по дороге. И так боялась за тебя…
И слезы ее горячие почувствовал он на своих ладонях. До сердца его дошли эти слезы, и горячо, хорошо стало от них в груди. Лучшей встречи не мог представить себе Годжук, уж он-то знал цену слез жены своей, прирожденной степнячки.
— Случилось, милая… — улыбнулся он склоненной ее голове, вдыхая полынно-теплый родной запах волос ее, по которому так тосковал в пути. — Но после об этом. Веди в кибитку, хозяйка.
— А у нас гостья, Годжук, — сказала она вполголоса, подняв на него счастливые, промытые глаза. — Из аульных женщин. Но это ничего, она ненадолго.
— Ненадолго, нет ли — об этом знать хозяину не положено, — пошутил он.
Эта женщина с ребенком появилась на второй день после отъезда мужа, чтобы познакомиться и поздравить с новым жилищем, новым очагом, и в том не было ничего странного: чем быстрее сойдешься с аульными жителями, тем лучше. Она была не старше Айпарчи и красива, только глаза ее успели отчего-то потускнеть и обозначились горькие складочки у губ, словно думала она все время о чем-то скорбном.
После первых приветствий и знакомств Гюльджемал — именно так звали женщину — сказала свойственным ей резковатым голосом:
— А твоего мужа зовут ведь Годжуком Мергеном… или я ошиблась?
— Нет, ты не ошиблась, — ответила удивленная Айпарча. — Но неужели все в ауле уже знают о нас?
— Еще не все. Однако имя Годжука Мергена уже бежит впереди его коня. И было известно здесь и раньше…
— Но почему? Или он сделал что плохое? Но честь рода Мергенов…
— Да нет, сестра, как раз наоборот. Его дутар виновником тому, только и всего.
— О да, — облегченно и радостно согласилась Айпарча, разливая по пиалам чай, — он играет хорошо… он очень хорошо играет, не хуже известных мукамчи. Но знаешь, — в порыве откровенности вдруг сказала она, — как человек он еще лучше, он… он ни на кого не похож…
И, стыдясь уже, замолчала.
— Да? — сказала Гюльджемал тусклым голосом. — Что ж, и это известно в нашем ауле…
— Вот не знала, что мой муж столь известен…
— Слухи, знаешь, быстрее людей. — И как-то по-мужски пристально, заставив Айпарчу опустить глаза, глянула, и сказала непонятно: — А ты красива, сестра…
С тех пор в третий раз приходит она, и они уже стали подругами. Смелая, немножко резковатая, Гюльджемал нравилась ей, напоминала о кочевьях юности, где женщинам не так уж редко приходилось, заниматься мужскими делами, и где они потому были всегда свободней и уверенней в себе.
Но совсем не так уверенно чувствовала себя теперь Айпарча. Первая от сообщения знахарки радость ее длилась недолго и тут же сменилась все тем же мучительным вопросом: если не в ней дело, то что ж выходит… в Годжуке, выходит, вся причина?.. Этот вопрос был для Айпарчи ничуть не легче сомнений в себе. Детей не было и по-прежнему могло и не быть, знание причины никак не помогало им; но еще больнее была ее измаявшемуся в надеждах сердцу жалость к мужу, такому сильному и доброму, но беспомощному… К тому же что-то неладное почувствовала она, когда знахарка, сосредоточенно и как-то даже угрюмо осматривавшая, долго мявшая ее, вдруг с радостью объявила ей: "Благодари аллаха, все у тебя хорошо! Забеременеешь, когда будет угодно небу!.." Но еще страннее вел себя муж, очень уж вроде обрадовавшийся этому тоже… Ему ли радоваться так? Ей ли не знать, как радуется или печалится он, не чувствовать каждую заминку в душе его?! И потому сомнения не покидали, никак не могли покинуть ее.
Она полюбила Годжука, уже став его женой, много недель, даже месяцев спустя после "ника" — торжественного обряда их бракосочетания. Выросшая в бедной многодетной семье кочевника, она не могла рассчитывать на что-то другое, как только
быть отданной в жены первому попавшемуся жениху, которого она в глаза не видела, знать не знала. И вначале Годжук показался ей странным, будто даже недотепой, и она было посчитала уже замужество свое неудачным и ничего хорошего от судьбы не ждала: очень уж тихим, робковатым представлялся он Айпарче, слишком добрым ко всему вокруг в этой суровой степной жизни, где сила и хваткость ценились людьми выше всего. Он и в самом деле не был похож на мужчин, которых приходилось видеть ей в кочевках, на стойбищах и в аулах, на настоящих джигитов-гордецов, бойких и, сколько им позволялось, властных, с женщинами всегда не то что бы суровых, но и немногословных. Может, потому и отказали ему в первом сватовстве в одной из семей аула, где Караул хотел высватать за брата четырнадцатилетнюю девушку. Поначалу и ее раздражала эта всегдашняя ровность, одинаковая добрая внимательность Годжука ко всему, что бы ни встретил он на своем пути, будь то уважаемый всеми старик или какой-нибудь замызганный мальчишка, породистый конь или последний аульный пес… Честолюбие молодых жен известно, и ей хотелось, чтобы и ее муж был ничем не хуже других или по крайней мере не вылезал со своими странностями на люди, пусть бы и с ней был грубоват или даже крут, как бывал крут со своими и чужими его брат Караул. Но Годжук Мерген по-прежнему уважительно заговаривал с каждой женщиной, подающей на дастархан чай, никогда почти не заводил споров, не лез в ссоры и даже, бывало, отмалчивался на явные вызовы, что другой бы мужчина счел для себя позорным… Отмалчивался или говорил; "Что с того, если еще одной ссорой станет больше в мире? Одно рукопожатье сделает его куда богаче, чем десять раздоров…" И с ней ласков был всегда, будто не замечал ее диковатой молчаливости в первое время, а потом и скрытой раздраженности. Только поглядывал иногда внимательно, с доброй своей усмешкой; а однажды, месяца через два после ника, вроде бы неожиданно сказал ей: "Ай-парча, мы с тобой делим одно ложе, одну лепешку разламываем на двоих… почему ты с опущенными глазами живешь? Жизнь одна, не надо так тяжело жить… Гляди открыто. — Помолчал, ожидая ответа, и добавил: — Уж прости, что я такой… другим быть, наверное, не смогу. А ты у меня вместо сердца стала… Прости". И вышел к ожидавшему его у мазанки оседланному коню. И почти неделю пробыл с братом на стойбище, где был их немногий скот. Как же долго тянулась для Айпарчи эта неделя… Поначалу от слов его сжалась она, считая их только укором; так привыкла сжиматься она, защищаясь от всего непонятного, неприятного ей. Но печаль его при расставании все больше тревожила душу Айпарчи. Ей стало не хватать его тихого голоса, по-детски добродушного смеха (так он смеялся до изнеможения недавно, наблюдая за давнишней враждой соседского барана с псом — глупо, совсем как у людей, пояснил он ей, молчаливой, вытирая слезы), его понимающих глаз, — кто сказал, что он не мужчина? Он добр, безответен порой, но умен и в своем тихо упорен. Она только теперь вспомнила, как он посмотрел на брата, когда тот в своем очередном раздражении пообещал разбить его дутар об угол мазанки… Да, после того Караул сразу же смолк и много дней потом не заходил к ним, а если и заговаривал, то только уважительно. Она вдруг обнаружила, что люди хоть и посмеиваются немного над ним, но уважают ничуть не меньше других, а когда Годжук Мерген берет в руки подаренный ему покойным родственником дутар, то все почтительно затихают. И особенно уважительны к нему женщины аула — может, за это и насмешничают над ним мужчины… Совсем одиноко ей стало, и не хватало вовсе не отца с матерью, по которым она тоже тосковала, не братишек и сестер, а именно его, Годжука. И стук копыт его коня она услышала издалека, узнала во сне, сердце подсказало, разбудило — он… Да, он вернулся тогда со стойбища глухой ночью, и до зари не могли они уснуть, не могли наговориться наконец…5
Откинув скромный входной коврик, еще с плетью в руке, ступил Годжук Мерген в кибитку и на правом ее месте увидел гостью с ребенком на коленях. Молодуха прикрыла рот яшмаком — платком молчания, легонько поклонилась ему, и что-то знакомое почудилось Годжуку в этом пристальном ее взгляде. Что ж, могло статься, что и встречал он ее где-нибудь, мало ль каких людей он видел за свою, пусть недолгую еще, жизнь… Он кивком ответил ей, а сам уже глядел, улыбаясь, на ребенка:
— Айпарча! Кто-то добрый знак нам подает: уезжал я от младенца — и к младенцу приехал!.. А какой бойкий — настоящий джигит! А как держит голову! Если так пойдет, сохрани его аллах, то скоро уже придется и коня ему покупать. Одно разоренье с таким джигитом!..
Глаза у матери потеплели. Ребенок и в самом деле был бойкий, никак ему не сиделось: то к одному тянулся, то к другому, лепетал и гукал о чем-то своем — судя по всему, еще и года не исполнилось ему. Радостно было видеть его Годжуку Мергену, куда и усталость дорожная делась. И отчего-то вдруг веселая мысль пришла в голову:
— Слушай, Айпарча!.. — И запнулся, не зная все-таки, как примет это жена. — Слушай, а не соорудить ли ему сейчас колыбель, а?! Пусть на новом месте новый человек услышит мой новый мукам…
— Новый мукам? — в растерянности замерла Айпарча, хлопотавшая у дастархана. И беспомощно глянула на мужа, потом на свою подругу, до того неожиданно было и непонятно ей это предложение. — Не знаю… не осудят ли нас?
— О аллах… да пусть себе осуждают! Невелика им будет заслуга — осудить невинного… А мать поддержит нас, так ведь?! Как тебя зовут, прекрасная мать?