История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
…А не снится ли это ему: склоненное над ним лицо матери, в слезах, в великой скорби. Ах, нужно ли матери приезжать, чтобы увидеть умирающего сына? Возможно ли матери перенести такое?
Ее рука лежала на его потном лбу, теплая рука.
— Не плачь, мама, — сказал он, или ему только мнилось, будто говорит, а на самом деле лишь шевелил губами. И не головой — чувством подумалось: мать всегда с тобой, в бою ли ты или на отдыхе, как у верующих крестик на груди, и в смертный твой час.
Он тяжко страдал от ран, и что-то говорило ему бессвязно, поверх сознания, что и смерть иногда — исход, потому что невозможно мучиться слишком долго. Он ослабел и стал безразличен:
Он видел далекий край, плыли темные облака, на грани пылающей земли во весь рост, закрыв небо, стоял огненно-рыжий Сатурн, бог бесконечного времени, зримый, телесный, и Алешка, смутясь духом, показывал на него рукой, а раны терзали, но все пройдет, все — только миг, люди не понимают, что только миг, но как тяжко страдать от ран…
Облака смыкались в кольцо, холод охватил Санины ступни, щиколотку, пополз к коленям, а сердце еще билось. Кто-то стонал рядом — это мать хотела вобрать его страдания в свои. Холод охватывал его всего, и ум угасал, а сердце билось, и он чуть приподнялся, мышцы рук еще не потеряли упругости и словно сопротивлялись…
Мать похоронила Саню вдали от того места, где он получил смертельное ранение, и флейта своими протяжными звуками до тех пор провожала его в последний путь, пока одинокий флейтист, выпросивший увольнение на сутки, не ощутил усталости в груди, и не отрыта была узкая полоса в земле, похожая на окоп, и пока мать не упала лицом к земле, лишась сил.
Город выглядит пустым. В Александровском саду — большой плакат: «Дети — цветы будущего». Гм. На улицах распевают вздорную песенку:
Цыпленок жареный, Цыпленок пареный По Братской улице гулял. Его поймали, арестовали, Велели паспорт показать…Алексей с Владимиром три дня как остались одни. Отец на промысле, мать на прошлой неделе уехала к Саньке, в Черный Яр, поскольку он ранен и находится между жизнью и смертью. Повязалась ситцевой косынкой, оставила разные наставления — и уехала. И вдруг — письмо от отца…
Вовки не было дома, когда принесли письмо. Он вошел, увидел на столе отцовское послание. Алексей при свете лучины жарил селедку на таганке. Селедка, словно озлившись, шипела и прилипала к сковороде. Она жарилась на собственном жиру. Алексей, с запотевшим чубом, скоблил ножом по дну сковороды и переворачивал рыбину, а та крошилась.
Конверт лежал надорванный поверху. Он был адресован матери, но Алексей вскрыл. А как иначе, если мать уехала?
Володя, придвинув медный подсвечник с лучиной, начал читать. Отец наказывал матери отправить детей на промысел, в Ганюшкино.
«Занятия в школе, верно, кончились, чего им в городе делать? Окурки по улицам собирать да альчиками кидаться?»
А далее батя писал: он знает, ребята вкус мяса забыли, за кусок баранины приезжие калмыки великие деньги требуют; зато свежей рыбе где и быть, как не на промысле. Что же касается всего прочего, то у него есть запас мучицы, крупы, ну и рыбы сушеной, с прошлой путины; так это все он думает с ребятами домой отослать, ей, женушке своей, каковая женушка на свете одна, равных ей от века не было и не будет.
«Поедет с детьми Фонарев Сергей Иваныч, есть у него дело на промыслах, а я уже и рыбницу отрядил курсом на Астрахань», — заканчивал отец свое послание.
«А что матку с работы на пристанях не отпустят,
это отец верно говорит, — размышлял Володя. — Ее и в Черный Яр не пустили бы, если бы не ранение Саньки».— А письмо кто принес? — спросил Володя.
— Сандыков, лоцман, — неохотно ответил Алексей. Команда рыбниц обычно состояла из трех человек, в большинстве казахов или калмыков.
Братья посовещались и решили: надо ехать.
— А какой он из себя — Сандыков? — снова спросил Володя, отведав братниной стряпни и улегшись на свою койку с волосяным матрацем.
— А тебе не все равно? Коли поедет Сергей Иваныч…
Алексей не любил тратить слов даром, и Володя понял: не понравился Алексею кормщик. Но Алешка вообще недоверчивый, Владимир уже давно сделал этот вывод.
Наутро зашел Сандыков — пожилой калмык невысокого роста, с двумя резкими морщинами на желтых щеках. Зашел на минуту — в городе у него хлопоты. Лицо у Сандыкова неприветливое, и в глазах сомнение, неуверенность. Володя у многих горожан замечал такое выражение в глазах.
Володей овладел детский беспечный дух странствий, и ему было все равно, с кем ни ехать — лишь бы скорей.
С Сандыковым зашел почтальон, почему-то с повесткой на имя Ильи, глупой, непонятной повесткой, они и внимания не обратили.
— Одни поедем, — сказал Сандыков. — Фонарев больная тифом лежит, в барака.
Алексей хмуро оглядел Сандыкова, поджал губы. Это, наверно, Алексею от отца передалось: посмотрит иной раз, словно испытывает человека. Алешке и четырнадцати нет, но один дядька ему сказал: «Послушай, Николаич!» А Володе только в ноябре будет двенадцать.
Бараки для больных сыпным тифом находились за городом, но братья все-таки отправились навестить балтийца. Их не пустили. Лишь сказали:
— На днях выпишется, тогда и увидитесь. Тяжело болел. А вход никому не разрешен.
Молча братья возвращались домой. Вокруг — тонкие березы, молодая тимофеевка.
— Ждать Сергея Иваныча не будем, — сказал Алексей. — Он еще поедет или нет, а мать вернется и не пустит нас! Черт его знает, этого Сандыкова! Надо же было Сергею Иванычу заболеть!..
Да, вот как с человеком бывает. Совсем недавно Сергей Иваныч улыбался; в разговоре почему-то упомянул молодого Ларикова, бежавшего полгода назад вслед за своим отцом, рыбопромышленником, из города. А для старого Ларикова отец когда-то, до войны, десять лет подряд таскал рыбу из моря.
Отчаянный человек был отец. Вот уже и осень поздняя, вода замерзла, подчалок льдом затерло, гибель в глаза глядит, а он не прекратил лова и выбрался все ж, хоть и синий весь, как покойник, с обмороженными руками. У него был азарт! Старый Лариков ценил таких ловцов. Однако настоящего мира между Лариковым и ловцами не было.
За словами Алексея Володя почувствовал не только тревогу о Фонареве… Да все равно — поедут. Про него, Вовку, и говорить нечего, но и Алешка упрям: ежели решил, не отступится.
Сандыков два дня провозился в городе, и оба Гуляевы торопили его. Конечно, мать не может возвратиться ни через три, ни через пять дней, ни дорог нет, ни транспорта никакого, но зачем время терять?
Накануне отплытия Вовка с плетеной кошелкой — или зембилем — отправился к тете Марусе и Николашеньке. Николашенька стал проситься на промысел, но тетя и слушать не хотела. Она погрузила в зембиль банку прошлогоднего арбузного меда, засахарившегося и горького, и два пышных, из белой крупчатой муки, калача. Не калачи — два кипеня. А лучше бы ржаного хлеба. Но Сандыков уверял: до промысла три дня пути. А три дня как-нибудь и с калачами продержатся.