История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
Лишь одна заноза была в сердце его — дети. Зачем он не баловал, не ласкал их? Весь век прожил вдали, с морем спорил, а приедет ненадолго, соседи начнут жаловаться на непомерные их шалости, а он возьмет ремень в руки и давай наказывать… Да еще распалится при этом. Дикий, неразумный твой нрав, с горечью сказал он себе. А мальчики всегда есть мальчики, сам был таким, И разве они виноваты, что росли без отца?
Он стал думать об умершем Антоне, об Илье. Старшим остался Илья. Вот и любимый сын, а сговориться не могли. Где он теперь, Илья? Может, уже врачует понемножку? Если с сыном не сговорился,
Он знал, что задешево свою жизнь не отдаст, что не было ни в его прошлом, ни в настоящем себялюбия и лжи — тут совесть его не мучила. Он видел вокруг зелень и желтизну трав, а там далеко и сбоку полоску моря, моря, по которому плыли сейчас его беззащитные пред землей и небом, быть может преданные им, по неразумию преданные сыны.
Так стоял он лицом к лицу со степью, зажав в руке клок кем-то скошенного молодого сена, источавшего горький и осуждающий аромат. Долго стоял в эту последнюю свою ночь. Печаль обвязала его глаза, и сердце боролось во тьме со смертельной тоской.
Глава седьмая
ФОНАРЕВ
Под вечер короткий летний сон ложился на поля, на пышные акации. На Волге подымался нерезкий ветер, и река пестрела небольшими белыми гребешками. И для солдат Царицынского фронта наступали часы относительного покоя. Но не было покоя в санпоезде-летучке, начальником которого стал Илья Гуляев. В одних вагонах и днем и ночью стонали раненые, в других метались в бреду, сбрасывая с себя одеяла и вскакивая с дощатых полок, сыпнотифозные больные.
Санпоезд стоял на станции Ахтуба, вблизи Царицына.
Вокруг Царицына шли ожесточенные бои. Хотя Десятая армия, оборонявшая предмостные укрепления вокруг города, и посланные ей в помощь части реорганизованной Отдельной одиннадцатой армии имели большое превосходство перед противником в пехоте, однако конница врага вдвое превосходила нашу. А главное, красные части испытывали острый недостаток в боеприпасах, между тем как у противника были огромные запасы и боеприпасов, и продовольствия, и фуража.
Раненые в ходе боев поступали непрерывно, а тут сыпняк косил — без грохота и треска, без пулеметных очередей, и поезд, переполненный, почти бесшумно, шипя струйками пара, уходил в ночной мгле на юг, к родной Гуляеву Астрахани, чтобы разгрузиться вблизи города и тут же повернуть назад.
Однажды вечером, перед очередным рейсом на юг, Илья удивился появлению в одном из вагонов двух одеял с серыми крапинками.
Откуда у нас взялись эти одеяла? — думал он, посвечивая ручным фонарем. И тут увидел, что это были не крапинки. Это была вошь.
— Сжечь! — сказал Илья, вызвав санитара.
— Нет замены, — сказал санитар.
Гуляев задумался. Его пошатывало от усталости.
— Возьмите мое, — сказал он. —
Покройте этих двух больных одним одеялом. Они уже не заразят друг друга.Санитар посмотрел на него.
— Я обойдусь,, — сказал Илья. — Это ненадолго.
В этих последних словах была простая и жестокая правда, которую санитар хорошо понял: сегодня все равно придется с кого-то стаскивать одеяло — смерть не покидала вагоны с больными более чем на полдня.
Он мотался по вагонам, где работали такие же фельдшера, из которых каждый совмещал в себе фельдшера, врача, медицинского брата одновременно. Но были среди его подчиненных и просто два брата. Два родных брата. И один вошел к Илье в купе, отодвинул матрасик, сел с краю.
— Брат болен, — сказал фельдшер. От него пахло простым мылом, раствором карболки.
— Где он? — спросил Илья.
— Ухаживает за больными.
— Какая температура?
— Температура невысокая. Но другие признаки…
— Сыпь? Ведь сыпи нет?
— Будет и сыпь. Зачем ждать?..
Илье казалось, он сам болен. Бред больных, и бред выздоравливающих, и бешеная усталость, и тысяча нехваток — все бред: самый воздух и жизнь…
— Бросьте, ребята, симулировать, — сказал Илья. — Я знаю, вам обоим хочется в Саратов, к родной маменьке.
Не было удивительного, что им хотелось к маменьке. Ему и самому-то недавно исполнилось девятнадцать, а им было по семнадцати лет, этим братьям-близнецам, и они успели лишь окончить краткосрочные фельдшерские курсы…
Он посовещался со своими товарищами и отпустил обоих: одного в качестве сопровождающего. Пусть едут. У него не было уверенности, что отпустил больного тифом. Но если больной — этого он не хотел брать на свою совесть. И не любил, когда работают под страхом наказания, хотя война приучила… Он ненавидел такую работу. Он презирал ее! Он был влюблен в медицину, даже такую примитивную, можно сказать кустарную, бедную, запрятанную в жалкую санитарную профилактику вроде сулемы, карболки и прочего…
Они успели сделать еще рейс. Бои отодвинулись, раненых везли с дальних постов; когда с них сдирали повязки с корками живой ткани и присохшей крови, они кричали от боли, плакали, скрежетали зубами и судорожно, цепко, вонзая ногти, хватали фельдшера за руку; и нужно было иметь железные нервы. Но у Ильи и были железные нервы.
Он продолжал делать раненым перевязки и класть больным на лоб холодные компрессы (эх, если бы немного льда!), в то время как у него уже бродил в крови яд сыпного тифа. Он еще не поставил окончательного диагноза, но все признаки…
От жара у него тряслись руки, когда ему подали треугольный солдатский конвертик, заклеенный жеваным хлебом, а в нем ничего, кроме справки, написанной на узкой полоске из ученической тетради, но скрепленной подписью лазаретного главврача и печатью. Это была справка о смерти того отпущенного им фельдшера, в болезнь которого он не поверил. Он сложил справку вчетверо и всего только усмехнулся, потому что жизнь и смерть — для него это теперь было все равно, его уже цепко схватило, знобко, ноги в проруби, а голова в огне, а поезд уходит, а он начальник, больные стонут и зубами рвут простыни, паровоз гудит и проваливается в пропасть…