История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:
– Ингочка, тебе задали «Венецианского гондольера»? Я тоже его играла, – чуть смущенно говорит она. – Но больше любила другого. У Мендельсона их два.
Я сейчас часто укоряю себя за то, что уделяла много внимания себе и во многом обделила своих детей. И не могу ответить на вопрос, что правильнее – матери проживать свою собственную жизнь параллельно с жизнью детей или жизнь детей и должна составлять жизнь матери? На этот вопрос я ответа не имею. Но что любовь детей возникает именно к матери, которая живет их жизнью, – это мне ясно. Жизнь мамы была полностью подчинена нашим интересам, я ее не очень впускала в свою легкомысленную, эгоистичную, довольно пустую жизнь, наполненную бесконечными увлечениями, болтовней. Она и не вмешивалась, она просто служила мне,
– Вера Вячеславовна, – говорила Евгения Ивановна, – вы так любите своих детей, что если бы они были преступниками и убийцами, вы бы все это скрыли и простили.
– Да, – отвечала мама, – простила бы и скрыла.
Часть 5. Дети
Школа с преподаванием на русском языке в Софии. – Юность. – Поездка на учебу в Ленинград. – Володя Червенков. – Обстоятельства его гибели. – Встречи с Ирой Червенковой в Софии и в Москве. – Слежка. – Тайны Червенкова-старшего. – Воспоминания Татьяны Товстухи-Шмидт о Димитрове.
В 1950 году открывают школу с преподаванием на русском языке, по русской программе. Мне шестнадцать, семнадцать, восемнадцать…
Трудно вспомнить, из чего ткалось то неповторимое время… На всех фотографиях у меня – в глазах, в походке, в повороте головы – всепоглощающее счастье. Я попала в струю – мы шли общим потоком, еще не прошла эйфория Победы, нас объединяла история, сознание, что страна, из которой мы приехали, самая сильная и, конечно, самая лучшая. Эта общность, поток, который нес нас, составлял немалую толику моего счастья. Мне трудно представить, как проходила бы моя юность в Рыльске, Ленинграде. Нет, ощущение счастья – это еще и положение отца, огромная квартира, южные вечера, южный, пропитанный запахом цветов ветер, особо для нас открытая школа, невиданные иностранные машины – «шевроле», «бьюик»… и полная уверенность, что мы – представители самой прекрасной страны в мире.
Мы живем компанией – Огнян Иванов, Надя Атанасова, Дина Топалова, Мирчо Иванов, Чавдар Дамянов, Рэд (Ренольд) Йовчев, Эмиль Дерменджиев…
– О! Эмиль! «Орлов нос»! – И брат со смехом приставляет руку к носу. – Он каждый вечер прячется на нашей улице!
«Орлов нос» – это Вовка острит, намекая на известную достопримечательность Софии – Орлов мост и большой нос Эмиля.
Милен, Лида Стоянова, Миля Грамчева, Вовка Манавский… Юрка Царвуланов, который неожиданно поцеловал меня в щеку как-то в полдень на нашей улице, запах кожи от его куртки…
– Когда ты краснеешь, от тебя совершенно нельзя отвести глаз.
– Ино! Ино! – поет он, когда мы идем по парку.
– Что он поет? Как он смеет? Вместо «О, моя Нино!» поет: «Ино! О моя Ино!» Как ты позволяешь? – шипят Надя и Динка.
А мне приятно и немного смешно. Они не чувствуют – он тоже влюблен. Я это чувствую, у меня нюх. Наутро в школе Мирчо повторяет наш разговор с мамой вчера на нашем балконе. О! И он тоже!
Я выбегаю на балкон в теплый осенний вечер, я только что кончила играть и кричу маме:
– Мама, эта соната – лучшая из всего, что я играю! Это уже серьезно!
Я точно знаю, что вот там, в углу, на заборе, в тени дерева сидят Мирчо и Огнян и мои слова адресованы не маме, а им…
Надина мама, Людмила Кирилловна, говорит:
– Что делать другим? Все ребята влюблены в Ингу…
А спустя год:
– Вы уже разбились на пары? Рано. Значит, все разрушится. На пары рано разбиваться.
Она права. Мы рано разбились на пары. Ранние связи неустойчивы, не сумели окрепнуть, быстро порвались. Мы – я, Надя и Динка – уехали учиться в Россию, и наши жизни не складывались легко и безболезненно. За нашими спинами не было родителей. А в другой
компании, тоже приехавших из России, – на пары разбиваться не спешили, и вот Веса, тоненькая, умная, изящная Веса, остается в Болгарии и, как говорят, «удачно» выходит замуж за маленького, толстенького, очень важного парня, на которого я никогда не обратила бы внимания, – за сына военного министра Ивана Михайлова. Спустя лет пятнадцать мы пьем у нее чай, Веса с большим достоинством указывает что-то домработнице… рассказывает про дачу в Бояне… Это уже когда меня жизнь сильно потрепала, когда мы скитаемся с мужем, бездомные, по Риге с маленьким сыном Сережкой, которого я безумно люблю и которого мне безумно жаль. У нас нет надежды на квартиру, у меня полным ходом идет неврастения… Папа мне пишет:В твоем письме такой же тон, как и в последний раз, когда тебя видел. Тон смирения. Почему ты выбрала такой смиренный стиль поведения? Неужели он дает тебе больше, чем утвердительный тон? Или этот твой смиренный тон от боязни жизни? Надо хорошо оценить, выяснить, что выгодно тебе в твоей жизни – зубастость или смирение, что больше соответствует твоему уму, твоим возможностям и твоим интересам.
…Ингочка, вижу я, что ты хоть и одна и далеко от нас жила, но не приспособилась ты к жизни. Только береги свое здоровье! Самое важное – здоровье. При наличии его все наладится. А потому надо быть несколько поуступчивей, снисходительней к человеческим мерзостям. Ведь люди-то разные, но все же люди. И с ними надо жить.
…Но до этого еще десять лет. А пока – я купаюсь, купаюсь в любви.
Милен пишет зимой из Москвы, присылает свои фотографии; я, боясь сделать ошибку, отвечаю и спрашиваю: «А что надо ставить после слова “знаешь”?» «Запятую», – указано в ответном письме.
Суматошное, прекрасное время! И вот уже опять карнавал, и опять Евгения Ивановна на мою ночную голубую фланелевую рубашку нашивает золотую полосу, усыпанную блестящими камнями, а на голову – кокошник: камни переливаются, я – царевна! А ведь в шестом классе, в школе при посольстве, всех удивляло: как это – шестиклассница – и царица карнавала? Сейчас все по-другому… Я отличница, на всех вечерах играю на пианино и пою, со мной все хотят дружить, меня всегда вызывают к доске, когда приезжают из Москвы в нашу школу с инспекцией, учителя меня выделяют, меня знает вся школа, моя фотография висит на стене, правда, недолго: кто-то ее крадет. Я знаю, что царю по праву, и все принимают это.
Летом я ждала приезда Милена, мы проводили с ним дни сначала в Софии, потом он стал приезжать в Банки, где мы снимали дачу. Милен приезжал к нам почти каждый день. Он прекрасно играл не только на фортепиано, но и на аккордеоне. «Что-то замерло все до рассвета…» – эта песня ассоциируется каждый раз с летом 1950-го, широкой лестницей, ведущей в сад, особенным легким воздухом – недаром там находился санаторий для сердечников.
Вторую половину дачи снимает мать Динки Топаловой – Анна Федоровна. Она у меня вызывает отторжение. Полная, высокая, шумная, Анна Федоровна с утра уезжает на работу и, улыбаясь, говорит:
– Оставляю Диночку на ваше попечение.
Я чувствую в ней порок. Матери, легко смотрящие на измену мужьям, часто определяют этим несчастную жизнь своих дочерей в замужестве. Отца Динки я не помню, он окончил в Москве Институт красной профессуры и преподавал в какой-то софийской академии. Папа отзывался о нем пренебрежительно. Да и я, глядя на их безалаберную жизнь, не могла представить Павла (так звала его Динкина мать, на самом деле его звали Панайотом) ученым. Просмотрев списки репрессированных в 1930-е годы в СССР, я там не нашла Панайота Топалова.
А ниже по улице снимает целый дом семья Нади Афанасьевой, и у входа дежурит солдат. Отец Нади – заместитель военного министра, генерал-лейтенант.
Мальчишки-одноклассники приезжали к нам на весь день из Софии, и с ними Милен, лет на пять-шесть старше, на голову выше их – в прямом и переносном смысле слова. Мне нравился Милен, но, видно, еще не пришла пора. Я была счастлива и его присутствием, и теплой ночью, и запахом ветров, и особенно – мелодиями и словами песен, которые пахли другой жизнью, московской, взрослой…