История русской литературы в четырех томах (Том 3)
Шрифт:
Но, конечно, стержень всего - люди. Случайно, на миг мелькнувшие, как Токвиль в Париже и лиссабонский квартальный по дороге в ссылку, и те, о ком Герцен счел своим долгом рассказать подробно, так как их судьбы, мысли, жизни ярче всего воплотили величие и болезни века во всем бесконечном разнообразии национальных, психологических, "пластовых" и видовых оттенков. Биографий в каноническом смысле в "Былом и думах" нет. Не существует и табельной иерархии. Нет и единого метода. Точнее, сколько в "Былом и думах" людей, столько и методов их изображения. Правила, регламентации отсутствуют. Портреты современников выписаны таким образом, каким они запечатлелись в памяти и сознании Герцена.
"Форменный тон биографа ex officio" всегда был ему противен, раздражал догматически застывший, окостеневший жанр жизнеописания великих. В них он с неудовольствием
Дубельт и Тюфяев - фигуры, изображенные иронически, насмешливо, но в них все же есть нечто человеческое. Они - не механические куколки, чье жизненное призвание сведено к исполнению небольшого числа функций. Николай I и Наполеон III освобождены почти от всяких индивидуальных признаков; они не типичны, а символичны. Это не лица и даже не карикатуры, а памфлетное изображение обезличивающей шагистики и обезличенного мещанства, аллегорическое воплощение утрированных черт бездушной системы, где национальное своеобразие почти стирается "равенством братства". Николай I представляет немецко-монгольскую петербургскую машину угнетения и подавления: Наполеон III - мещанскую цивилизацию с бонапартистским красноречивым французским колоритом.
Герценовские портреты Николая I и Наполеона III типологически близки к героям "Истории одного города". Они предваряют галерею щедринских градоначальников, так же как герценовские "Записки одного молодого человека" предвосхищают толстовский психологический метод в "Детстве" и "Отрочестве". [20] Однако в творчестве Герцена, по справедливому замечанию Л. Я. Гинзбург, преобладают традиционные принципы изображения психических явлений, в сущности диаметрально противоположные толстовской "диалектике души".
Не слишком типичны для Герцена и гротескные портреты механического, кукольного, утрированного характера. В какой-то степени к образам Николая I и Наполеона III близки получеловеческие лики мещан в повести "Скуки ради" и некоторые памфлетные обобщения на очень конкретном материале. Таков, к примеру, облик Муравьева-Вешателя в заметке "Портрет Муравьева", но он отличается буйной эмоциональной памфлетностью: "Портрет этот пусть сохранится для того, чтоб дети на-учжлисъ презирать тех отцов, которые в пьяном раболепьи телеграфировали любовь и сочувствие этому бесшейному бульдогу, налитому водой, этой жабе с отвислыми щеками, с полузаплывшими глазами, этому калмыку с выражением плотоядной, пересыщенной злобы, достигнувшей какой-то растительной бесчувственности..." (XVIII, 34).
Больше всего в "Былом и думах" людей, выломившихся из ряда, историческими событиями разбросанных по свету. Тут вожди и видные деятели итальянской, немецкой, французской, польской, венгерской, русской эмиграции - Гарибальди, Мадзини, Струве, Гауг, Луи Блан, Ворцель, Мицкевич, Бакунин. И русские бегуны - Печерин, Сазонов, Энгельсон, Кельсиев, Головин. Когда индивидуальное резко перевешивает, "роскошь мироздания" преизбыточно отражается в личности, Герцен создает фрески, запечатлевшие величие, гигантскую силу духа. Здесь личность не только является отражением типичных черт поколения, нации, но и сама интенсивно, деятельно оказывает влияние па движенья века. Таковы в "Былом и думах" образы великих борцов и реформаторов - Белинского, Оуэна. Гарибальди ("идол масс, единственная, великая, народная личность нашего века, выработавшаяся с 1848 года").
Белинский. Гарибальди, а также Наталья Герцен, Огарев, Витберг, Грановский -
личности, которых не коснулась (или почти не коснулась) убийственная ирония Герцена. Это идеальный и идеализированный человеческий пласт в "Былом и думах"; анекдотические подробности, мелочи быта, приведенные Герценом, здесь освещены мягким, добрым, иногда сострадательным юмором и Fe служат целям психиатрической патологии и микроскопической анатомии. В других случаях Герцен остается верен нарочитому акценту на мелочах, пристальному и дотошному анализу: "Я нарочно помянул одни мелочи микроскопическая анатомия легче дает понятие о разложении ткани, чем отрезанный ломоть трупа..." (XI, 503)."Микроскопическая анатомия" семейного быта Энгельсонов ведет к серьезным и обобщенным идейным и психологическим выводам - Энгелъсоны представлены как "предельные" типы, выразившие ведущие свойства и особенности своей формации. Герцен не останавливается па констатации общей, объективной стороны трагедии поколения Энгельсонов (петрашевцев): "Страшный грех лежит на николаевском царствовании в этом нравственном умерщвлении плода, в этом душевредительстве детей. Дивиться надобно, как здоровые силы, сломавшись, все же уцелели" (X, 344). Анализ Герцена идет дальше, вглубь, выясняя, что уцелело и как уцелело, для чего Герцен прибегает к испытанным естественнонаучным принципам, к тому методу, отцами которого он считал Бэкона и Спинозу. "Понимание дела - вот и вывод, освобождение от лжи - вот и нравоучение", - еще раз повторяет Герцен свой девиз в знаменитом философском трактате "Роберт Оуэн", включенном в состав "Былого и дум". Этот метод, в основе которого лежат понимание и освобождение, он прямо соотносит с философией природы Бэкона. "Природа никогда не борется с человеком, это пошлый, религиозный поклеп на нее; она не настолько умна, чтоб бороться, ей все равно: "По той мере, по которой человек ее знает, по той мере он может ею управлять", - сказал Бэкон и был совершенно прав" (XI, 245, 246-247). Обращение к Бэкону в "Роберте Оуэне" - еще одно свидетельство, говорящее о постоянстве симпатий Герцена, единстве его деятельности Бэкон назван как учитель Герцена, философ жизни с гибким и многосторонним, трезвым миросозерцанием.
Герцен приглядывается к суете и мельтешению жизни ("мерцание едва уловимых частностей и пропадающих форм"), анализируя все (лозунг его поколения и петрашевцев, приобщаясь к живым процессам, чтобы не сбиться на бесконечное кружение в "бесцветной алгебре жизни". Он не останавливается перед "грязной" работой, спускается с "горных вершин" на самое дно жизни: "Я прошу читателя не забывать, что в этой главе мы опускаемся с ним ниже уровня моря и занимаемся исключительно илистым дном его <...> Печально уродливы, печально смешны некоторые из образов, которые я хочу вывести, но они все писаны с натуры - бесследно исчезнуть и они не должны" (XI, 178).
Объективный, доскональный анализ, не скрывающий "темных сторон человеческого существования", применяет Герцен и к своим современникам, даже к тем из них, с кем лично и кровно был связан и воспоминания о которых болью и чувством какой-то собственной вины отзываются в сердце. Отношение Герцена к этим ушедшим "русским теням" сложное, далеко не однотонное, а восстановление всей правды о них, без утайки и приукрашивания ("Для патологических исследований брезгливость, этот романтизм чистоплотности, не идет"), он считал исторически необходимым делом, тем более что изменчивая мода и заступающее уже и его место молодое поколение с нигилистической неразборчивостью ставят клейма "устаревшие", "никчемные", не щадя никого и ничего в прошлом. "Бегун образованной России, - пишет Герцен о Н. И. Сазонове, - он принадлежал к тем праздным, лишним людям, которых когда-то поэтизировали без меры, а теперь побивают каменьями без смысла. Мне больно за них. Я многих знал из них и любил за родную мне тоску их, которую они не могли пересилить и ушли - кто в могилу, кто в чужие края, кто в вино" (XVIII, 87).
Утаить всю правду означает сгладить и смазать картину, поступить нечестно по отношению к современникам и потомкам, так как судьба Печерина, Сазонова, Энгельсона, Кельсиева - явления большого социального содержания, требующие объективного, по возможности справедливого и бестрепетного разбора. А это главная, центральная, только постепенно самому Герцену уяснившаяся задача книги; ведь "Былое и думы", согласно классическому автопризнанию Герцена, - "отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге" (X, 9).