Иверский свет
Шрифт:
тину», чтобы можно было потом работать на себя. Пе-
реводил он по 150 строк в сутки, говоря, что иначе
непродуктивно. Корил Цветаеву, которая если перево-
дила, то всего строк по 20 в день.
У него я познакомился также с Чиковани, Чагиным,
С. Макашиным, И. Нонешвили.
Мастер языка, он не любил скабрезностей и быто-
вого мата. Лишь однажды я слышал от него косвенное
обозначение термина. Как-то мелочные пуритане
нападали на его друга за то, что тот напечатался не в
том
за столом притчу про Фета. В подобной ситуации Фет
будто бы ответил: «Если бы Шмидт (кажется, так име-
новался самый низкопробный петербургский тогдашний
сапожник) выпускал грязный листок, который назывался
бы словом из трех букв, я все равно бы там печатался.
Стихи очищают».
Как бережен и целомудрен был он! Как-то он дал
мне пачку новых стихов, где была «Осень» с тицианов-
ской золотой строфой — по чистоте, пронизанности чув-
ством и изобразительности:
Ты так же сбрасываешь платье.
Как роща сбрасывает листья.
Когда ты падаешь в объятья
В халате с шелковою кистью.
(Первоначальный вариант:
Твое распахнутое платье,
Как рощей сброшенные листья...)
Утром он позвонил мне: «Может быть, вам показа-
лось это чересчур откровенным? Зина говорит, что я не
должен был давать вам его, говорит, что это слишком
вольно...»
Поддержка его мне была в самой его жизни, которая
светилась рядом. Никогда и в голову мне не могло прий-
ти попросить о чем-то практическом, например, помочь
напечататься или что-то в том же роде. Я был убежден,
что в поэзию не входят по протекции. Когда я понял, что
пришла пора печатать стихи, то, не говоря ему ни слова,
пошел по редакциям, как все, без вспомогательных те-
лефонных звонков, прошел все предпечатные мытарства.
Однажды стихи мои дошли до члена редколлегии
толстого журнала. Зовет меня в кабинет. Усаживает —
этакая радушная туша. Смотрит влюбленно.
Вы сын?
Да, но...
Никаких но. Сейчас уже можно. Не таитесь. Он
же реабилитирован. Бывали ошибки. Каков был светоч
мысли! Сейчас чай принесут. И вы как сын...
Да, но...
Никаких но. Мы даем ваши стихи в номер. Нас
поймут правильно. У вас рука мастера, особенно вам
удаются приметы нашего атомного века — ну вот, на-
пример, вы пишете «кариатиды...». Поздравляю.
(Как я потом понял, он принял меня за сына Н. А.
Вознесенского, бывшего председателя Госплана.)
— ...То есть как не сын? Как однофамилец? Что же
вы нам голову тут морочите? Приносите чушь всякую
вредную. Не позволим. А я все думал — как у такого
отца, вернее, не отца... Какого еще чаю?
Но потом как-то я напечатался. Первую, пахнущую
краской «Литгазету» с подборкой стихов привез
ему вПеределкино.
Поэт был болен. Он был в постели. В головах у него
сидела скорбная осенняя Е. Е. Тагер, похожая на врубе-
левскую майоликовую музу. Смуглая голова поэта
тяжко вминалась в белую подушку. Ему дали очки. Как
просиял он, как заволновался, как затрепетало его лицо!
Он прочитал стихи вслух. Видно, он был рад за меня.
««Значит, и мои дела не так уж плохи», — вдруг сказал
он. Ему из стихов понравилось то, что было свободно
по форме.
«Вас, наверное, сейчас разыскивает Асеев», — пошу-
тил он.
Асеев, пылкий Асеев, со стремительным вертикаль-
ным лицом, похожим на стрельчатую арку, фанатичный,
как католический проповедник, с тонкими ядовитыми
губами. Асеев «Синих гусар» и «Оксаны», менестрель
строек, реформатор рифмы. Он зорко парил над Моск-
вой в своей башне на углу Горького и проезда МХАТа,
годами не покидая ее, как Прометей, прикованный к те-
лефону.
Я не встречал человека, который бы так беззаветно
любил чужие стихи. Артист, инструмент вкуса, нюха, он,
как сухая нервная борзая, за версту чуял строку — так
он цепко оценил В. Соснору и Ю. Мориц. Его чтили
Маяковский и Мандельштам. Пастернак был его пожиз-
ненной любовью. Я застал, когда они уже давно разми-
нулись. Как тяжелы размолвки между художниками!
Асеев всегда влюбленно и ревниво выведывал — как
там «ваш Пастернак?" Тот же говорил о нем отстранен-
ие — «даже у Асеева и то последняя вещь холоднова-
та». Как-то я принес ему книгу Асеева, он вернул мне ее,
не читая.
Асеев — катализатор атмосферы, пузырьки в шам-
панском поэзии.
«Вас, оказывается, величают — Андрей Андреевич?
Здорово как! Мы все выбивали дубль. Маяковский —
Владим Владимыч, я — Николай Николаевич, Бурлюк —
Давид Давидыч, Каменский — Василий Васильевич, Кру-
ченых...»
«А Борис Леонидович?»
«Исключение лишь подтверждает правило».
Асеев придумал мне кличку «Важнощенский», пода-
рил стихи «Ваша гитара — гитана, Андрюша», в тяжелое
время спас статьей «Как быть с Вознесенским?», направ-
ленной против манеры критиков «читать в мыслях». Он
был стражем молодых, он рыцарски отражал в газетах
нападки на молодых скульпторов, живописцев.
В своей панораме «Маяковский начинается» он на-
звал в Большом кругу рядом с именами Маяковского,
Хлебникова, Пастернака имя Алексея Крученых.
Тут в моей рукописи запахло мышами.
Острый носик, дернувшись, заглядывает в мою ру-
копись. Пастернак остерегал от знакомства с ним. Он
появился сразу же после первой моей газетной публи-