Избранное в двух томах
Шрифт:
никак не могло хватить оставшейся высоты, и мы, даже избежав каким-то чудом
разрушения в воздухе, врезались бы — пусть на целом самолете — в землю.
Нет, плавно выводить самолет нельзя!
Но столь же безоговорочно исключался и резкий, энергичный перелом
траектории нашего полета. При этом возникла бы такая нагрузка на крылья, что
они попросту отвалились бы.
Получался заколдованный круг: ни плавный, ни энергичный вывод пути к
спасению самолета не открывали. Оставалась золотая середина. Единственный
шанс,
87
чтобы найти такой радиус выхода, при котором были бы до конца использованы
все запасы прочности крыльев, фюзеляжа, оперения, но машина все же не
рассыпалась и успела выйти из пикирования раньше соприкосновения (назовем
его так!) с землей.
Изложение всех этих соображений довольно многословно. На самом же деле
они возникли в голове буквально в течение нескольких секунд — никогда
человек не соображает так ясно, быстро, решительно, как в минуту опасности.
Если бы мозг летчика-испытателя всегда работал так же, как в острых ситуациях, его обладатель за год стал бы академиком, если бы, конечно, прежде не умер от
чрезмерного перенапряжения психики.
Много лет спустя я вспомнил и заново пережил эту ситуацию, когда увидел
на экране кинозапись катастрофы нашего сверхзвукового пассажирского
самолета Ту-144 во время демонстрационного полета над парижским аэродромом
ле-Бурже. Он тоже оказался — по причинам, которые так и не удалось с полной
достоверностью установить, — в отвесном положении, носом вниз, на высоте, недостаточной для вывода. Перед экипажем встали те же проблемы, что и передо
мной в тот далекий осенний день, но, к несчастью, их положение было
полностью безвыходным..
Более или менее разобравшись в создавшемся положении, я точно
дозированным движением потянул на себя штурвал и повел самолет по этой
единственно возможной траектории. Не было, конечно, никакой гарантии, что
она ведет к спасению, но было доподлинно известно, что никакая другая к нему
уж тем более не приведет.
Делаю свое дело, а сознание автоматически фиксирует все происходящее.
Перегрузка прижимает к креслу с необычной для бомбардировщика силой.
Продолжает нарастать скорость: она достигнет своего максимума и начнет
падать только в самой нижней точке кривой, которую описывает — ох, уж совсем
недалеко от земли — наш самолет.
Машина падает с оглушительным тревожным воем. Мне его потом не раз
описывали находившиеся в этот день на аэродроме товарищи.
Вдруг над самым ухом у меня раздается словно пушечный выстрел, громкий
до физической боли в
88
барабанных перепонках даже на фоне и без того достаточно мощных
акустических эффектов. Это потоком отсосало и вырвало из металлического
переплета одно из стекол моей кабины.
Все кругом дрожит и трясется.
Но я продолжаю тянуть
штурвал. Все мои помыслы, вся сила моей едваначавшей формироваться летной интуиции направлены на одно: не переходить
предела, за которым машина не выдержит, но и не отступать от него ни на йоту!
Вот, наконец, и низшая точка невидимого огромного колеса, по
воображаемому ободу которого мы неслись в течение всех этих бесконечно
долгих двадцати-тридцати секунд. Бросаю быстрый взгляд за борт, вниз — да, близка матушка! — и вот уже самолет в крутой горке лезет в небо, с каждой
секундой все больше приближаясь к нормальной, безопасной скорости полета.
Впрочем, нормальной и безопасной эту скорость можно было считать только
для исправного самолета. Для нашей же машины после перенесенной ею
передряги ничто уже не было безопасно. Со своего места я не мог осмотреть ни
крылья, ни фюзеляж, ни оперение, но надеяться на их исправность явно не
приходилось. Поэтому все мои дальнейшие действия были подчинены одному
принципу: по возможности меньше нагружать и без того потрепанную машину.
Посадочные щитки решаю вообще не выпускать: вдруг возникающее при их
выпуске перераспределение давления воздуха по поверхности крыла окажется
той самой последней соломинкой, которая, как известно, сломала спину одному
верблюду. Я не хочу быть этим верблюдом.
Шасси, напротив, выпускаю заранее, на высоте более тысячи метров, так как
это все равно неизбежно, и если уж повлечет за собой какие-нибудь
неприятности, пусть лучше они произойдут повыше. Но нет, шасси вышло
хорошо.
Заход строю издалека по прямой — лучше обойтись без разворотов вблизи
земли, где к тому же и атмосфера всегда менее спокойна.
Буквально «на цыпочках» подкрадываюсь к аэродрому, стараясь не
побеспокоить машину случайным резким движением рулей.
89
Высота — двести метров.. сто.. пятьдесят. . Земля!
* * *
Осмотр самолета ничем нас не порадовал. Оказалось, что крылья были
полностью деформированы — как бы отогнуты вверх, их металлическая обшивка
потрескалась, смялась и пошла крупными волнами, болты крепления «зализов»
(специальных обтекателей в месте сопряжения крыла с фюзеляжем) были
вырваны. Без капитального ремонта летать на самолете было нельзя.
Легко понять, сколько горьких раздумий вызвала у меня эта первая большая
неудача, в которой винить никого, кроме себя самого, я не мог.
Не улучшало моего самочувствия и то, что ни коллеги, ни начальство не
стали прорабатывать меня. Более того, на кратком (очень кратком) разборе
полета Козлов отметил, как он выразился, самокритичность моего доклада и даже
оценил положительно мои действия начиная с момента выхода из облачности.