Избранное
Шрифт:
Так что литература вошла в меня вместе с первыми буквами через уши. И если я обладаю какими-то литературными достоинствами, то они состоят прежде всего в умении видеть в языке его материальный, пластический состав. Эта особенность идет от детской влюбленности в звучащее слово, которую я теперь называю на ученый манер «синтаксическими вариациями».
Эту неощутимую языковую материю мысль лепит, точно скульптор, подчиняет ее себе, выстраивая словесный образ. Здесь я согласен с теми, кто полагает, что мастерство писателя заключается в том, чтобы взять слово, подчинить его, и тогда оно будет выражать больше, чем обычно выражает. Мастерство писателя сводится к выстраиванию слов. Правильно расположенные слова вступают между собой в новые соотношения и образуют новые смыслы, значительно большие, нежели те, что были им присущи изначально как отдельным величинам…
— Давай-ка вернемся в настоящее. Расскажи подробнее о том, что ты называешь
— Я считаю, что язык — это материя, которая подлежит обработке; что писатель, равно как и живописец, должен знать свой материал и уметь работать с ним, коль скоро он имеет физическую природу. Для меня слова, даже только начертанные на бумаге, не безмолвны — от них и из них исходит звучание. Я знаю, что когда создается красивая фраза (тут Андре Жид был прав), в ней возникает еще более красивая мысль — не потому что сама по себе фраза изначально пуста, а потому что она несет в себе ностальгию духа, ищущего воплотиться в красоте.
То, что мы обычно называем красотой, несмотря на все примеры, является лишь ностальгическим приближением к красоте, то есть жаждой ее. Мне не нравятся дотошные попытки определить, что есть красота. Философы от эстетики попадают пальцем в небо, когда приводят в качестве образцов Венер, Аполлонов, избранные фрагменты лирики и прозы, стремясь конкретно показать, что же такое красота. Для меня поэзия, а также живопись и скульптура — это абсолютные невозможности. Любой великий художник творит подобия: предлагая нашему вниманию результат своих трудов, он в лучшем случае дает понять, каков был его замысел. Это происходит потому, что человеком владеет ностальгия творения, поскольку он сам был сотворен. В этом заключается мое единственное и глубокое соприкосновение с идеей Бога, Бога-Творца. Этой темы я касаюсь в одном из моих рассказов, в «Пабло».
— Но твое понятие красоты отражено и в других рассказах.
— Да, в «Лэ об Аристотеле». Там старый философ впадает в искушение уловить, удержать красоту, которая является ему наяву в образе музы Гармонии, которая и есть его вдохновение, а Аристотель стремится рационально опредметить это явление, которое по сути своей совершено иррационально. Поэтическое вдохновение мне представляется наиболее явственным проявлением того, что я назвал творческим духом: он пропитывает собой язык, сообщает ему движение, драматизм. Вот это претворение духа и не позволяет мне стать материалистом. Я верю в материю, но я верю в материю, оживотворенную духом. Я пришел к мысли, что Бог осуществляется в своем творении, и что творенье завершится, когда все его формы будут исчерпаны, когда все песчинки исчерпают все виды и возможности своих превращений, когда сама жизнь заполнит все самые высокие и все самые низкие уровни бытия. Вот тогда, я думаю, и закончится цикл. Яне могу себе представить, чтобы Бог существовал до начала творенья. Бог — это возможность бытия. <…> Бог есть, потому что есть мы <…>
В 1943 году Хуан Хосе Арреола опубликовал в выходившем в Гвадалахаре журнале «Эос» свой первый большой рассказ «В сем мире он творил добро», который вошел в сборник «Инвенции»(1949).
— Что ты можешь сказать по поводу этой вещи?
— Я написал этот рассказ в июле-августе 1941 года Это история из провинциальной жизни, которую я поведал в простоте душевной. Он полон провинциальной пошлости и моей собственной наивности. Это естественный результат моих юношеских воспарений, моей веры в жизнь и в любовь. Рассказ был написан под прямым и непосредственным влиянием Жоржа Дюамеля[комм.].
— Как же оно в тебе сказалось и как ты его преодолел?
— Дюамель произвел на меня впечатление «Дневником стремящегося к святости», действие которого разворачивается в Париже и затрагивает ряд семейных вопросов и теологических проблем; это произведение предоставило мне необходимый инструментарий для должного подхода к людям и событиям мексиканской глубинки. Среди прочего, я перенял его тональность и ироничность, а также остраненный взгляд на так называемых порядочных людей, ведущих якобы добродетельную жизнь. В моем рассказе излагается простая история из провинциальной жизни, где простые события и добрые чувства увидены словно бы несколько наискось. Этому взгляду я научился именно у Дюамеля. Он взирает на праведность словно наклоня голову и в этом ракурсе ее и представляет. Скажем так: если праведность, святость вообще — это вертикаль, то он ее наклоняет, приближает к обычному человеку и ставит ее в зависимость от столь малых, столь обыденных вещей, что в итоге делает ее смешной.
— Как видоизменяется ирония в твоих рассказах?
— Моя ирония делается все более безжалостной, она доходит до сарказма, до сардонического смеха. Впервые она появляется в рассказе «В сем мире
он творил добро». Здесь уже присутствует мой способ иронизирования, который разовьется в дальнейшем и который состоит в том, чтобы иронизировать исходя из самого дорогого, самого святого, что может быть ведомо моей душе знатока человеческих чувств. Ирония возникает из того факта, что я ставлю под сомнение глубины моей собственной души, мои юношеские идеалы. И чем больше я живу, чем больше жизнь вышибает почву у меня из-под ног, тем с большей легкостью я иронизирую над самыми глубокими вопросами. В том рассказе я прошелся по поводу добронравия моего героя, который тщится быть праведным и стремится к браку с женщиной, которую он также считает добропорядочной. Когда он убеждается, что основы его нравственного мира подорваны, поскольку он возводил его на чужом фундаменте, наступает внутренний конфликт. К концу рассказа ему удается заложить основы будущего добродеяния в себе самом, однако мой благонравный герой не так уж и бескорыстен. В самом деле, первая его возлюбленная была богатой, но немолодой вдовой; и вот он ее неожиданно бросает ради молоденькой, но подвергшейся насилию секретарши.— А какой смысл имеют, для этого героя мотивы вдовства и изнасилования? [комм.]
— В основе его отношения к обеим женщинам лежит стремление к браку, и оно не бескорыстно. Так, вначале герой занимается имущественными делами вдовы и, рассуждая как профессионал, решает, что наилучший способ управления делами состоит в том, чтобы жениться на хозяйке, а потом уже вести хозяйство в качестве мужа. Ирония здесь заключается в том, что известно много случаев, когда адвокаты выманивают у вдов все унаследованное ими имущество. Герой моего рассказа тоже рассчитывает на доставшееся от покойного мужа добро, но — вместе со вдовой и законным образом. В какой-то момент он понимает, что добронравие его будущей супруги покоится на лжи, а он-то как раз внутренне честен. <…> К тому же он испытывают глубинную потребность в настоящей любви, что и проявляется в его сочувствии и внимании к молодой секретарше. Почти невероятное происшествие способствует переносу его чувств и его внимания. Не будь этой случайности, мой герой никогда не влюбился бы в свою секретаршу и не бросил бы богатую вдову. <…>Благодаря внешнему толчку он получает возможность выбора и отдает предпочтение жертве обстоятельств, которая в конечном счете оказывается для него гораздо более привлекательным приобретением.
— Ну, а потом?
— А потом я написал еще один рассказ, проникнутый столь же идеалистическим духом, этим чистым воздухом, который истаивает с годами. Это «Договор с дьяволом», написанный, что называется, «по мотивам», и он, кстати сказать, оказался одним из моих рассказов, получивших наибольшую известность в стране и во всей Латинской Америке. <…> Это рассказ довольно слащавый, но хорошо построенный; пожалуй, среди всех моих рассказов он в наименьшей степени отступает от привычных канонов. Затем я написал «Безмолвие Господа Бога» — здесь уже присутствует моя собственная манера. <…> Это типичное произведение молодого пылкого писателя, исполненного идей, которые он считает философскими. Некоторые лирические места мне до сих пор нравятся, и я от них не откажусь, несмотря на некоторую общую неуклюжесть построения. Этими тремя рассказами я и начал свой путь.
— Какие влияния ты испытывал на начальном этапе?
— Если самый первый написанный мной рассказ, «Святочная история», был вдохновлен Леонидом Андреевым, то в «Безмолвии Господа Бога» ощутимо духовное влияние Райнера Мария Рильке, его «Рассказов о Господе Боге» прежде всего.
В Гвадалахаре, где проходило творческое становление Арреолы, он познакомился с Луи Жуве, который пригласил его в Париж. Это произошло в 1945 году.
— Эта поездка, — рассказывает Арреола, — была не столь продолжительной, как планировалось, но она имела для меня необычайные последствия. Моя жизнь оказалась поделенной на две части: до и после поездки. Это был какой-то сон, осиянный удивительными событиями. Я, начинающий актер, получил возможность ступить на подмостки «Комеди Франсез», где я выступал вместе с самыми прославленными актерами. Моими учителями вместе с Жаном Ренуаром и Жаном Луи Барро были Жан Дебюкур и Эме Кларион. Я также непосредственно общался с крупнейшими французскими писателями. Судьбе было угодно, чтобы я близко увидал звезды мировой величины — помню интереснейшие разговоры, например, с Жюльеном Бенда[комм.], автором замечательной книги «Измена клириков». Но мне пришлось покинуть Париж раньше времени: я заболел смертельной болезнью моей жизни, такой же роковой, как и любовь. С тех пор более двадцати лет я был мнимым больным. И от развития этой болезни стали зависеть вся моя жизнь и мое творчество. Вернувшись в Мексику, я уже не встал за прилавок — я поступил на работу в издательство «Фондо де Культура Экономика».