Книга Рабиновичей
Шрифт:
У Арье были школьные каникулы. Я спросил, не хочет ли он съездить со мной во Францию. «Почему бы и нет?» — ответил Арье. (Это «почему бы и нет?» впоследствии изменило всю его жизнь.) Я хотел предупредить Ривкеле, но она уже несколько дней где-то пропадала. В ту пору она уходила, не сказав мне, куда, с кем, когда вернется. Ее коммунистические идеи подвергали опасности всю нашу семью: власти могли выслать нас в два счета! Сколько я ни кипятился, вразумить ее не мог.
После смерти матери ни Ривкеле, ни Сара не слушали меня. Сара, невзирая на мои мольбы, уехала в Палестину. А Ривкеле, того хуже, пропадала со своими «товарищами»!
Поездка в Сен-Сиприен
В Сен-Сиприене, в гостинице, меня ждала записка: «Не ходи в лагерь». Я сразу узнал изящный, наклонный почерк Розмана. Он велел мне идти в другую гостиницу, в десятке километров к югу, и спросить там месье Дюрана. Можно только диву даваться, как Розман с его немецким акцентом мог сойти за месье Дюрана. Странное то было время.
Я оставил Арье собирать наши вещи и отправился на место встречи. Розман исхудал. У него отросла борода — длинная, темная, курчавая. Я шагнул с порога пожать ему руку. Он остановил меня: «Не подходи! Я уже помылся, но, боюсь, не всех насекомых смыл».
Он снял рубашку и принялся подстригать бороду, сначала ножницами, затем бритвой. За этим занятием он рассказал мне, что бежал сегодня утром, сделав подкоп под колючей проволокой. Я оторопел и скорчил, наверно, такую смешную гримасу, что он расхохотался: «Не беспокойся, почва там песчаная, а копали мы втроем».
В лагере Розман сдружился с нацистом, которого исключили из партии за гомосексуализм. Я в ту пору даже не знал, что это такое, и Розману пришлось мне объяснить. Я пришел в ужас: «Как? Мужчины с мужчинами?..» В последние годы я задумался: а не был ли сам Розман гомосексуалистом? Ведь, несмотря на его импозантный вид, я ни разу не слыхал о его романах с женщинами.
Но Розман не дал мне времени задержаться на этой теме. «Немцы заставят евреев страдать, — сказал он, — так страдать, как они никогда еще не страдали».
Я улыбнулся и выложил ему мою великую теорию той поры: что немцы — не поляки и не русские, что это люди организованные и законопослушные, цивилизованная нация…
— Вот именно! — перебил меня Розман. От его бороды осталась половина, и он смахивал на безумного пророка. — Они будут добросовестны и безжалостны. Они создадут законы, чтобы им повиноваться, и согласно этим законам станут преследовать нас, как еще никто и никогда не преследовал! Они хотят нашей смерти. Они не крови жаждут, как пьяный крестьянский сброд или казаки. Нет, эти действуют спокойно. Они будут эксплуатировать нас, сживать со свету и при этом вести безупречную бухгалтерию до тех пор, пока мы не превратимся в полутрупы, и тогда они раздавят нас, как давят комара, с тем же безразличием.
Розман посоветовал мне бежать на юг Франции. Немцы, считал он, туда не доберутся.
По дороге в Сен-Сиприен я размышлял. Слова Розмана напугали меня, а еще больше напугал его тон, но я все же думал, что он преувеличивает; война — не война, а Арье надо ходить в лицей. И я решил вернуться в Брюссель.
Мы взяли билеты на завтрашний поезд; назавтра немцы оккупировали Бельгию и север Франции. Начался исход.
Вместе с Розманом мы добрались до Тарба [6] . Розман поехал в Марсель. В 44-м он попал в облаву и погиб в Треблинке.
6
Тарб —
город в Верхних Пиренеях во Франции.Его смерть до сих пор не укладывается у меня в голове. Смерти других близких мне людей, даже Ривкеле, даже матери, меня печалят, но Розман — для меня он не мог умереть. Розман был бессмертен.
Наступила ночь, или это очень пасмурный день, или, быть может, мои глаза больше не воспринимают свет. Вокруг меня движутся, танцуя, белые тени. Мне даже кажется, будто я вижу пачки балерин. Я не сразу понимаю, что на самом деле это белые халаты: меня окружают врачи и медсестры. Время от времени пронзительно дребезжит звонок. Он аккомпанирует балету белых халатов, задает ритм их нервным движениям и отрывистым словам. Что-то мешает во рту, наверно трубка. Была ли она вчера вечером? Сколько времени я лежу в этой палате, в этой больнице?
Наконец все успокаивается. Я пытаюсь уснуть. Проваливаясь в тяжелый сон, вспоминаю войну. Мы с Арье батрачили на фермах. Я не люблю об этом рассказывать, но то была счастливая пора моей жизни: мы были молоды, сильны и не страдали от лишений. Кочевали с фермы на ферму, убирали виноград, пшеницу, яблоки. По-французски уже говорили с южным акцентом. Иной раз кто-нибудь при нас отпускал колкость в адрес евреев, а то и разражался антисемитской речью. Нам с Арье доставляло лукавое удовольствие поддакивать: мы поносили евреев так и этак, и злодеи-то они, и уроды, каких свет не видал, мы, мол, за сто метров еврея распознаем — и в довершение выдавали целый арсенал антисемитских анекдотов.
Прожив бок о бок с Арье эти полгода, я обнаружил, что он совсем не похож на того подростка, которого я знал в Брюсселе. Арье работал упорно и сосредоточенно, это ощущалось в каждом движении. Он мог целыми днями молчать. Я считал его наивным. Он же оказался серьезным и вдумчивым. В работе открывалась его
Семь часов вечера. Смеркается. Мы возвращаемся с полей. Устали и еле волочим ноги. Идем краем луга, на котором стоит старая усадьба. Два мальчика, лет десяти — двенадцати, играют в мяч. Арье останавливается. Я делаю еще шаг, потом оборачиваюсь и тоже смотрю на детей.
Они поворачиваются к нам. И в тот же миг мы понимаем, что это еврейские дети. Что-то во взгляде, наверно страх, выдает их. И они тоже знают, что мы евреи. Они убегают. Дают стрекача к усадьбе, бросив на лугу мяч.
Мы удаляемся быстрым шагом. Я смотрю на брата — лицо его бледно и влажно от пота.
Иногда, даже сейчас, я спрашиваю себя: что сталось с теми двумя еврейскими мальчиками? Попали в лагерь? Погибли? Или живы по сей день? Помнят ли они двух парней, глядевших на них ошеломленно? Состарились ли они, как я? Может быть, как я, умирают медленной смертью на больничных койках? Пристегнуты к электронной аппаратуре, питаются через трубку?
Однажды утром, когда я проснулся, по обыкновению, в половине шестого, кровать Арье оказалась пуста. Сначала я подумал, что он пошел в кустики по нужде. Но не было и всех его вещей, и коричневого чемодана. Арье сбежал от меня.
Я не сразу понял, что лицо мое стало мокрым от слез. Грудь сотрясали рыдания. Я не увижу больше моего брата. Он слишком наивен, слишком не от мира сего, его наверняка убьют, и это будет моя вина — я должен был что-то сделать, предупредить его. Но как? Мой дурачок упорхнул и вряд ли уцелеет в этой войне!