Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мишка слушал, затаив дыхание. Картина мира трещала по швам. Мать — незаконнорожденная? Дед — изгой?

— А потом… тридцать седьмой год пришел, — голос деда стал глуше. — Сталин приказал всех корё-сарам отсюда выселить. В Казахстан, в Среднюю Азию… Куда подальше. Считали нас шпионами японскими, врагами народа. Мы от японцев бежали, мы их ненавидели. Какие мы шпионы? Начали хватать всех подряд, грузить в эшелоны. В вагоны для скота. Соседи наши, знакомые… всех под метелку. Дома, имущество, скотину, всё отбирали… с собой разрешили взять только самое необходимое: теплые вещи и продукты. Страшное время. Вот всё что у меня осталось от отца.

Он, кряхтя поднялся и достал

из сундука широкополую черную шляпу, покрутил в руках и надел на голову.

Маленький Мишка раньше всё удивлялся, почему дед ходит иногда в этой в дурацкой смешной шляпе?

— Это гвангат. В Корее при династии он был отличительным признаком мужчин знатного сословия.

— Потом при Хрущёве уже, — продолжал дед свою историю, — стали корё-сарам потихоньку возвращаться в Приморье. Постепенно, опять община сложилась.

Он замолчал, глядя на свои узловатые пальцы, лежащие на столе.

— А тогда мне один человек шепнул — беги, Дунхо, пока не поздно. И я ушел. Глубже в тайгу. Думал, пересижу, пережду. А Наташу с Аниткой не взял — куда им со мной, по лесам скитаться? Анитка маленькая совсем была, семь лет… Оставил их в Ворошилове. Думал, их не тронут — Наташа ж русская…

Он тяжело вздохнул.

— Не тронули. Но жизнь у них стала — хуже каторги. Жена корейца… Все шарахались, как от чумной. Анитка в школу пошла — там дразнили, били… «Японка», «шпионка»… А я помочь не мог. Прятался. До самой войны, почти не вылезал из тайги. Боялся.

— А бабушка? Что с ней стало? — тихо спросил Мишка.

— Наташа… не выдержала она. Заболела. Туберкулез. Война шла, лекарств нет, еды толком нет… Сгорела быстро. Как свечка.

Слеза вдруг скатилась по морщинистой щеке деда. Он быстро смахнул ее тыльной стороной ладони.

— А Анитка… осталась одна. В войну. Сирота при живом отце. Её… её в интернат отправили.

Слово «интернат» повисло в тишине избы тяжелым эхом. Мишка вспомнил материнские угрозы, ее сакральный страх перед этим словом. Теперь понял — откуда он.

— Каково ей там было… одному Богу известно, — дед покачал головой. — Она никогда не рассказывала. Только замкнулась вся. Ожесточилась. Когда я после войны ее нашел… это уже другой человек был. Колючий ежик. Я виноват перед ней, внук. Очень виноват. Что не уберег. Что оставил…

Он залпом допил свою медовуху. Посмотрел на Мишку долгим, тяжелым взглядом.

— Вот такая история у нашей семьи. Непростая. Горькая. Теперь ты знаешь. В армию идешь… там всякое бывает. Люди разные. Жизнь будет гнуть. Ты помни, чьих ты кровей. Прадед твой сюда за волей пришел. Бабка твоя русская ради любви все бросила. Я… я тоже свой выбор сделал. И мать твоя… она хоть и надломленная, а все ж выстояла. Ты — наша ветка. Держись корней, Михаил. Не давай себя сломать. Ни людям, ни обстоятельствам. Сила — она не в кулаках. Она вот тут, — он коснулся своей груди. — В правде своей. В памяти.

Мишка сидел оглушенный. Столько всего свалилось на него разом. История любви и предательства, гонений и потерь. Тайна рождения матери. Чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Он больше не был просто Мишкой Кимом, парнем из Уссурийска. Он был звеном в цепи, потомком людей, прошедших через огонь и воду. И это знание — тяжелое, горькое — одновременно давало ему странное чувство силы. Опоры.

Я, Марк Северин, слушал этот рассказ из глубины чужого сознания, и мой собственный цинизм давал трещину. Моя относительно благополучная жизнь с мелкими продюсерскими дрязгами казалась такой… плоской по сравнению с этой сагой выживания. Эти люди — Дунхо, Наташа, Анита — они несли на себе такой груз истории, что мои собственные проблемы

выглядели пылью на ветру. И теперь этот груз, эта память, эта боль и эта сила — все это было и моим наследством тоже. Наследством тела, в котором я застрял.

Но, словно этого было мало, узнал я и продолжение истории.

Сознание погружалось глубже, в самые темные слои чужой памяти. Туда, где кровоточила рана, теперь уже общая для меня и Михаила Кима — тайна его рождения. Эта память не просто всплывала — она пульсировала тупой болью где-то под ребрами этого парализованного тела.

…Перрон станции Тихоокеанская. Заштатный полустанок Транссиба. Вечер, промозглый, с запахом угля и сырости. Мать пришла провожать его в армию. Сидит на облезлой деревянной скамье, ссутулившись, кутается в старую, выцветшую шаль. Руки дрожат — то ли от холода, то ли от чего-то еще. В зубах — сигарета «Прима». Она никогда не курила при нем. А тут — дымит нервно, глубоко затягиваясь. Губы — тонкая, бескровная щель. Раскосые Глаза смотрят мимо, в мутную даль, где тонут в тумане сопки.

— Врать не буду, Миша… что скучать стану, — голос глухой, без выражения. — Да и ты, поди, тоже не будешь. Чего уж там.

Он молчал. К восемнадцати годам он уже твердо понял: между ними — пропасть. Или, вернее, никогда и не было моста. Так, два берега одной тоскливой реки.

— Одно только… — она замялась, голос предательски дрогнул, ломая маску равнодушия. — Одно ты знать должен. Перед тем как… уйдешь. Правду.

И она рассказала. Ровно, монотонно, будто чужой некролог читала. Про себя — семнадцатилетнюю дуру, сбежавшую из этой дыры в Ленинград, за мечтой. Про то, как оказалась в Кронштадте, как устроилась на швейную фабрику при военно-морском судоремонтном заводе. Как работала, как училась в школе рабочей молодёжи.

А потом голос стал тише, слова падали тяжело, как комья мерзлой земли в могилу.

…Зима. Темно. Возвращалась с занятий. Снег с дождем, ветер. Подворотня. Трое. В спортивной одежде, шапки на глаза надвинуты — самоволка флотская, кто их там разберет… Зажали рот. «Молчи, сука узкоглазая». Затащили в подвал…

Что было дальше — она опустила. Но память Михаила сохранила эхо — липкий ужас, боль, грязь, унижение. Всё это было там, в ее сухих, обрубленных фразах, в ее пустом взгляде.

— Я… никому. Ни слова, — она снова затянулась, выпустила дым. — А через четыре месяца… поняла. Что залетела. Собрала манатки — и сюда. Обратно. В свою дыру.

Так он узнал. Сын насильника. Одного из трех теней в вонючем подвале. Безымянного «физкультурника». Отца своего он теперь знал — вернее, не знал и никогда не узнает. Эта правда была хуже сиротства.

«Лучше бы молчала, дура», — подумал я, Марк Северин, из глубины 1969 года, чувствуя, как чужое прошлое раздавливает меня своей безысходностью. Но она не молчала. Она добивала.

— Наших… корейцев… никого не было тогда, всех в Среднюю Азию угнали. Да и не зналась я с ними особо. Одна с ребенком невесть от кого… Позор. Только отец… дед твой… не отвернулся. Поддержал, как мог.

Грохот поезда, лязг буферов — он приближался, готовый увезти Мишку из этого ада… или в другой. Мать бросила окурок на рельсы, поднимаясь с лавки.

— Ну вот. Теперь знаешь, — сказала она так же ровно. — Служи хорошо. Может, напишешь когда… если захочешь.

Объятий не было. Поцелуев — тоже. Просто посмотрели друг на друга. Долго. Пусто. Потом Мишка подхватил тощий вещмешок, повернулся и вместе с другими призывниками, пошел к обшарпанному зеленому вагону. Не оглядываясь.

Эта «правда» ничего не объяснила. Пропасть между ними была всегда. Теперь он просто увидел ее дно.

Поделиться с друзьями: