Ковчег XXI
Шрифт:
Укатанная, легкая дорожка
в безоблачную метит синеву.
Как будто подустала плодоножка —
и плод безвольно валится в траву.
Я падалицу трогаю ногою.
А в небе, в недоступной вышине,
красуется румяное, нагое,
увы, не предназначенное мне.
Мы так живем: судьбу кляня, эпоху,
к родному прикипая уголку,
вынашивая замыслы, что кроху,
выхаживая хворых, как строку.
Не ценится что запросто дается,
не требуя расходов и забот.
А счастье это то, что остается
за вычетом несчастий и невзгод.
Казнь
Почаще джин, пореже тоник. Да, так вот и случилось
грехопадение во вторник. А тут – недобрая примета:
в четверг шел дождик. Он и в среду катился крупными
слезами.
Приговорен был я к расстрелу твоими строгими
глазами.
Гремели яростно кастрюли. Стыдливо рдело ушко загса.
И я поерзывал на стуле (он электрическим казался).
Хрустели жадно вилки-ложки, побито всхлипывали плошки.
Я был развенчан и повержен и в полдень должен быть
повешен.
Инопланетные тарелки садились в мойку с ускореньем.
Я тосковал о сигаретке, хоть и завязано с куреньем.
Но вот посуда сократила витки полетного вращенья.
Я не заслуживал прощенья. Но ты вздохнула. И простила.
Таврия
О, как тени коротки́ лесопосадки! Абрикосы зелены,
тверды, несладки.
Задыхаются акации на зное. Лень тут местная, иное
завозное.
Мы рискуем головами и плечами. Все прострелено
горячими лучами.
По-лягушечьи (икру как будто мечем) рты разинем,
а дышать как раз и нечем.
Видно, долго в отдалении росли мы. Попригнулись,
будто сгорбились, маслины.
Только тени тополей, когда-то тощих, на дорогу налегли
заметно толще.
Как нам это от рождения знакомо: пыль степная
и пожухлая солома,
зноя веянье! От первого мгновенья и до финишного вздоха,
дуновенья…
Одиссей
– Не со щитом, так на щите вернусь, – я смолоду вещал.
И вот я здесь, как обещал. Хромой, слепой и в нищете.
Ну, что ж, едва мы за порог, навстречу – беды и грехи.
Да, каждый в юности Ахилл, но пятку вряд ли кто берег.
Окопы долгие кляня (себя и клятвы заодно),
дурной войны цедил вино, дарил троянского коня.
Мы Трою взяли, мы смогли, она в руинах и в пыли.
А где шатался я с тех пор? О, это долгий разговор…
Не на щите, но со щитом – живой я все-таки, прости.
А что там было по пути, о том когда-нибудь потом.
Перевоз
Под облаком, что дымчатым пером располагается
на небосводе,
неспешно продвигается паром, открытый разгулявшейся
погоде.
Вечерние негромки голоса. Вода не терпит суеты и скуки.
Прибрежная все ближе полоса. Волна плевки качает
и окурки.
А вот и луг на сонном берегу. Он к небу поднимается
полого,
и грунтовая пыльная дорога, как заяц, там петляет на бегу.
И все, что неожиданно сошлось
в одной никем не выдуманной точке,
огнем заката долгим обожглось и тихо застывает
в этой строчке.
Жизнь
Текла. То яростно лилась и в клочья скоростью рвалась.
То неторопко изливалась – ползла, как будто издевалась.
То залегала непрозрачно среди осинок и низин.
И вырывалось аммиачно дыханье тяжкое трясин.
То стекла рушила со звоном. И поддавала под ребро.
Сквозило смехом и озоном ее счастливое нутро.
Ах, эта жизнь, ее поток и то неровное теченье!
Заботы, беды, увлеченья – такой мучительный восторг…
Голубь
На балконе под нами курит забулдыга или балбес.
Тихий голубь в окне воркует, будто мало ему небес.
Детской мало ему площадки, свалки,
всяких иных углов,ограждения или брусчатки, в меди выполненных голов.
Где прошла для него граница и запрет для него каков?
Почему-то он сторонится горделивых особняков.
Не в чести у него Рублевка – дом панельный как дом
родной.
Оседлал подоконник ловко и воркует как заводной.
Я прошу, коль беда случится, почивальни последней близ
обживись, голубая птица, обихаживай обелиск!
Валаам
Угрюмый остров Валаам стегнул колокола.
Тоска с лазурью пополам над явью потекла.
Над отчужденностью камней, над соснами, травой,
мускулатурою корней, моею головой.
Густая, медленная медь сумела втолковать
о том, что вечна только смерть, которой наплевать
на всякий тут житейский сор и мелкие дела.
Что есть лишь Ладога. Простор. Покой. Колокола.
В пути
Ни счастья ни горя, ни сраму ни славы…
Года убывают во мглу, как составы,
грохочут на стыках оглохшие дни,
за ними вечерние слепнут огни.
Пространство и время склоняют к смиренью.
Но стоит повеять лукавой сиренью, —
кусты и как будто пустые дома
луна восходящая сводит с ума.
Сияние сонное в щели сочится.
Ничто не случилось и вряд ли случится.
Лишь сердце выскальзывает из оков
навстречу теченью ночных облаков.
Бессонная вечность устало струится.
И хочется жить и к чему-то стремиться,
коль тянутся к небу и тополь, и клен
и лунной пыльцою весь мир опылен.
Грустит на перроне помятая слава,
Бросается марш под колеса состава,
и стык ощущает безудержный ход:
еще… И еще… И еще один год.
Душа и тело
Решит затюканное тело не знать, не видеть ни шиша.
Скажи, ты этого хотела, иезуитская душа?
Оно, блаженное, знавало угар сиреневых ветвей,
пьянящий запах сеновала и благовоние церквей.
Гнусавил дух неугомонный о муке вечной за грехи.
А непокорные гормоны гоняли плоть, как пастухи.
В тоске ли, радости, обиде ль, я жил, волнуясь и греша…
Свою повинную обитель прости, надменная душа!
На галерах
Созвучия в речах ищу повсюду – в молве друзей и ругани
врагов.
Невольник я, закованный в посуду, плывущую в моря без
берегов.
Галерник я, спина блестит от пота, мозолями фиксирую
весло.
Поэзия не праздник, но работа, соленое от пота ремесло.
В стихах важны сочувствие и мера. И точность,
и раскованность нужны.
Я каторжник, и движется галера,
поскольку группы мышц напряжены.
Да, где б я ни был, – в Ялте и Казани, – в пустой истоме
и в пылу хлопот,
поэзия, ты служба наказаний, прораб угрюмый
каторжных работ.
Не ведаю ни отдыха, ни сна я. И знаю: как приспичит
умирать,
со мной полягут книжка записная и школьная,
что в клеточку, тетрадь.
На курорт
Еще раз дернулся состав – и встал на место, как сустав.
И все задвигалось в вагоне (я
гляжу, всегда в конце агония.
Подвох для каждой из эпох – толчок, тупик, переполох).
Вагона прибывшее тело парализованно глядело
на конкуренции оскал. Колебля мышцу и вокал,
орава билась оголтело: менял, таксистов, зазывал.
И площадь встречная галдела, набрасываясь на вокзал.
А к побережью полным ходом трамвай катился по прямой.
Тянуло водорослью, йодом, раскрепостившимся народом,
гальюном, трюмом и кормой. Хотелось, кажется, домой.