Ковчег XXI
Шрифт:
Линька
Она страдала. Тягостно зудела ее, увы, ветшающая кожа.
Змея старухой не была, но все же обновки тупо требовало
тело.
Порой гляжу я не без удивленья на собственные
выцветшие строки.
У каждой мысли, рифмы, выраженья свои, как видно,
жизненные сроки.
Как той змее, что свежих одеяний столь часто доводилось
добиваться,
душе моей, лежащей на диване, хотелось возрождения,
новаций.
Я думаю, а может, все же зря я терзания рептилии озвучил?
Она текла, колючки одаряя лохмотьями судьбы своей
ползучей.
Вот так и я. Взметнется сквозняками стихов забытых
вяленая строчка —
и словно неприкаянно на камне души блеснет
пустая оболочка.
Змея
слюдяную.
А я? Не отскоблю ни седину я, ни добрую и ни худую славу.
Нервы
Закусила удила… Плохи были бы дела?!
Но потом поладила. Прилегла, погладила.
Вслушивалась, тихая, что тут, за гардиной, —
сердце, что ли, тикает за моей грудиной?
…Штора тонкая светилась. Ты как будто поняла.
Полежала, подхватилась и цветочки полила.
Змея
Опять линяю. Сбрасываю кожу —
обновка глянцевитая под ней.
От этих перемен я, подытожу,
не стану ни добрее, ни подлей.
Не важно, что за прелести наряда.
Но главное, наверно, каково
количество накопленного яда
и качество смертельное его.
Штормит
Пасутся слепые барашки
на поле глубокой тоски.
Как будто гадальной ромашки
по ветру летят лепестки.
Наверное, так вот и пращур,
откинув на время топор,
в восторге глядел на кипящий
и солью слепящий простор.
И так же, возможно, захочет
потомок мой через года
взглянуть, как над бездной клокочет
и дышит бедою вода.
Шахидка
Толпа московская пестра. И в ней без трепета и страха
идет чеченская сестра – вдова джигита, дочь Аллаха.
Строга душа, темна накидка. Но взгляд, как лезвие, блестит.
Упрямо движется шахидка, несет невидимый пластит.
Они придумали хитро’: за мужа месть, мол, неподсудна.
И, мол, у станции метро всегда бывает многолюдно.
Разлад велик, а век жесток, расчеты кровью за обиды.
Угрюмо странствуют шахиды. Что ж, дело тонкое, восток…
Она все это совершит, но посомневается слегка.
В конце концов, за беззащитных Аллах простит. Наверняка.
На Стиксе
Из тела душу вынув, отвели бесплотную ее на край земли.
На Стиксе как на Стиксе: камыши, пустырь и переправа для
души.
Пустая плоскодонка на реке, и берег золотится вдалеке.
Старик угрюмый, в рубище. Харон? Какая встреча после
похорон!
Ты, лодочник, увы, взимать мастак
обол, античный вроде бы пятак.
Не нужно провожатого. Я сам разведаю дорогу к небесам.
Но если суждено торчать в аду, тропу туда тем более найду.
Опять ни облачка на небе
Опять ни облачка на небе, в душе ни горести, ни зла.
Заказан осенью молебен во славу света и тепла.
Мотив, известно, незатейлив.
Но звуки женственно добры.
Осин с березами запели многоголосые хоры.
Какие солнечные числа для песен осень отвела!
Звучат возвышенно и чисто лучистых дней колокола.
Всего отпущено по смете: и медь, и золото в листве.
И думать не к чему о смерти, когда ни тучки в синеве.
Дождик ленивый
Дождик ленивый в окошко накрапывал.
Я в чебуречной талант свой закапывал.
Или откапывал? Кто его знает…
Важно, что был я действительно занят.
Пальцем водил по дубовой столешнице.
Хохломолдавской подмигивал грешнице.
Обалдевал от свинины без жира —
той, что, возможно, собакой служила.
Пьяный, обкуренный бог помещения,
точка московская, повар кавказский,
вот уж спасибо вам за угощение
мертвой водицей, добытою в сказке.
Уксусно прыскали в нёбо соления.
Прыгали стулья: летела Вселенная.
Грязное
небо в воде пресмыкалось.Плавали в небе окурки. Смеркалось.
Пегас
Недолго запад был в огне. Закат помедлил и погас.
Ты жеребца подвел ко мне: «Знакомься, – вымолвил, —
Пегас!»
Но я не поднял даже глаз: мол, эти скачки не для нас,
а электричество и газ милей дороги на Парнас.
Седлай кудлатого коня, скачи в изорванную ночь.
А мне тревожиться невмочь. Оставь, пожалуйста, меня.
Я стар, я вымотан и слаб, суставы скованы сольцой.
Не иноходца мне – осла б! И не галопом, а трусцой.
Тягуч осенний сон земли, и дождь окно мое кропит.
Но я не сплю, пока вдали несется цоканье копыт.
Донузлав
Время беспутно, и спутаны карты. В памяти озера
поступь эскадры.
Блекнет, как лица на выцветшем фото, слава былая
бывалого флота.
Видят во снах океанские мили старые, ржавые, рыжие
цепи —
те, на которые флот посадили, чтоб охранял одичалые
степи.
Склянки не звякнут, сирены не рыкнут. Картой крапленою
лоция бита.
Цепи на солнце потерянно дрыхнут. База военная богом
забыта.
К Черному морю махнем дикарями. Клево в обнимку
лежать с якорями.
Солоновата слеза Донузлава. Слава эскадре!
Посмертная слава.
С возрастом
С возрастом уместнее икона, оберег, иной счастливый знак…
В оторопи утреннего клена чуткий зарождается сквозняк.
Ввысь он поднимается, срывает алого рассвета паруса.
Жаль, чудес на свете не бывает, но извечна вера в чудеса.
Душу тронет легкая досада, как порыв незримый ветерка.
Дрогнут белый свет и тени сада, и скользнут немые облака.
У костра
Всякий напрасный вздор сонно несет река.
Сладко хрустит костер косточкой сушняка.
Дрема глухой страны. Звезд надо мной не счесть!
Вызнать бы у луны, где я и кто я есть.
В темени далеко фара скользит лучом.
Думается легко. Вроде бы ни о чем.
Хрустальное утро
Утро сквозило кристальное.
Лужи трещали хрустальные.
Лес, до последнего листика,
в жесть переплавила мистика.
Так и забудутся летние —
травное великолепие
и безупречная пластика
в мелкой воде
головастика.
Венера
Дождь за окнами. Прохлада. Под охраной, в тишине
спит античная Эллада, улыбается во сне.
В зал войду, еще не зная, что пойму я наконец:
это вечности связная, это гения гонец
И растроганное зренье затуманится слегка,
лишь известное творенье вынырнет издалека.
Изменяются манеры и ваянья, и письма.
И прообразы Венеры обновляются весьма.
Паву высечет земную чья-то юная рука.
Только сердце ждет иную, пережившую века.
И понятнее, чем прежде, и заметней станет вдруг:
это памятник надежде без одежды и без рук.
Нет, она прошу прощенья, никакой не идеал.
Это веры воплощенье в неживой материал.
Славься, каторга исканий, вся в мозолях и в крови, —
та, что высекла из камня искру вечную любви!
Кто это выдумал
В. Митрохину
Кто это выдумал? Осени долгой свечение
все еще теплится в рощицах и между строк.
Облака белого неуловимо влечение.
Неба вечернего тихий, неясный восторг.
Золотом соткано знамя над всеми высотками.
Воздух такой, что не выдохнуть имя без слез.
Кто этот ловкий, кто вырезал озеро с лодками,
сладил сусальный багет из осин и берез?
Кем это создано и на мгновение созвано —
к сонному берегу вечности, кромке веков?
Тянутся тени к востоку легко, неосознанно,
и продолжается в кронах возня сквозняков.