Куклы Барби (сборник)
Шрифт:
Меня вдруг понял облезлый и совсем худой Мидянкин бледно-рыжий, почти песочный кот Грицько. Они оба с хозяином одной породы: чуть неприкаянные, слишком своенравные и живут сами по себе. Кот оказался третьим, но не лишним. Он щурил хитрый, длинный, египетский глаз и намекал, что пора сворачивать сюжет, беречь интригу.
Я проснулась на чужой обжитой кровати, рядом мирно гудел компьютер, а в окно заглядывали любопытные стебли кукурузы. Хозяин вернулся после обеда, чуть волнуясь, выложил на стол кусок свинины и рядом – твёрдую бутылку коньяка. Мясо, порезанное наперекор местным традициям, большими кусками, и обжаренное с чесноком и луком, мы поглощали без гарнира, застолье текло без беседы, зато коньяк пился с толком, не спеша, из глубоких, лотосами, фужеров. Внутри меня, наконец, свернулось
Боже, горы. Я совсем о них забыла. Может, прогуляемся? И мы пошли. Горы лежали по обе стороны сельской дороги – два изогнутых спинами, потягивающихся, с далеко выставленными вперёд лапами, лохматых пса. Я шла по тропинке за худенькой, лёгкой, как эфир, подростковой фигуркой поэта, след в след, тень в тень. Я бороздила фирменными адидасами ручейки, он перепрыгивал их, не напрягаясь, как будто перелетал с камешка на камень. Я цеплялась за траву и кустарник на подъёмках, он легко ставил ступни лесенкой и называл эту походку «ходою горян». Гриб кланялся ему и презирал меня.
Что за радость смотреть под ноги, когда вокруг такая красота, запротестовало что-то очень знакомое внутри меня. Это что-то я хорошо знала: проснулся мой неистребимый бунтарский, своенравной козы, дух. Я распластала своё грузное тело на полянке среди трав, клевера и чабреца. Никуда больше не пойду. В конце концов – зачем оправдываться, самая главная причина – не хочу. Зря волновалась. Ему не нужны спутники и спутницы. Он нырнул в обрыв подо мной и исчез. Сквозь дрёму, негу и запахи разнотравья я думала о себе.
Когда-то очень давно я была абсолютно цельным существом. Меня холили, лелеяли и выпустили в жизнь, не успев предупредить, что будет трудно. Я суетно цеплялась за деньги, имущество, мужчин. Искала, но в долгом этом пути в лабиринте обронила талисман, и уже не найти, не поднять, не вернуться.
Марамарошский даос все эти годы наблюдал течение реки и писал. Блаженный. У меня – квартира с авторским дизайном и мозаично-пробковым декором на стенах, джакузи, картинами, нишами и подсветками в них, потом ещё что-то из недвижимости. У него материального – только он сам. У меня сосед – творческая личность с гектаром квадратных метров и лютой ненавистью ко мне, проблемы, гаротта кредитов. У него – книги, журналы, орхидея, спираль лампочки-экономки и временное летнее неудобство – липучка с кладбищем для мух. Может, я не права, только на первый взгляд просто. У каждого свой скелет в шкафу. Я пришла в этот дом поздно: старая, поблекшая, уставшая, в колонне почитательниц, в затерянную в горах Мекку. По большому счёту, для него я, может, не случайно выбрал, цитируя, «стара клімактерична курва», но, чёрт возьми, терпит, трогательно деликатен.
Что я ищу здесь, на этой разлитой солнечной благодатью земле, через годы нелюбви, упорного неженского труда, злобы, отчаянья, потерь, смертей, скитаний? Почему я не спускаю с него глаз, ловлю каждый жест (думаю – символ), а ещё тень досады, недоумения, протеста на его лице. Смотрю, как он кормит кур, топит печь, гладит сорочку к утренней церковной службе, и в этой простоте быта и его неспешности одинокого отшельника столько моей непринятой правды, что слёзы душат и не отпускают меня. Слёзы? Какие слёзы? Когда я плакала в последний раз? Не помню. Я всегда была мужчиной, гитлером в юбке, и жила в экстриме вечной войны, когда женщиной – не помню. Любили ли они меня, мои мужчины? Любила ли я их? Честное слово, не знаю, вернее не помню, в растерянности, однозначности нет.
– Когда ты едешь? – спросил он.
– Можно ещё денёк? – В ответ – красноречивая долгая пауза.
– Тогда я еду завтра.
Обозначилось. Он враз повеселел и разговелся. Он пригласил меня приехать в эту чащу ещё. Он предоставил мне свою комнату, рабочий стол, помог отобрать нужные журналы, книги, статьи, а сам умиротворённо возлежал в предчувствии скорого освобождения на троне-кровати, курил, думал. Он ходил вокруг меня в торжественном домашнем
дресс-коде: новых носках, отутюженных шортах и свежей тонкой сорочке, вот-вот пустится в пляс. Свобода!Всю ночь шёл дождь, блестели молнии. В горах запутались клочья тумана, с виноградной лозы на веранде стекали слёзы-капли.
– Поэт, проводи меня, на улице дождь.
Мы шли по петляющей улочке. Зачем я потребовала зонт с хозяином в придачу? Сковырнула мирно отдыхающего мужчину с кровати в такую рань. Я же не люблю зонтов. Они ограничивают мир, сужают пространство. Под зонтом я не вижу неба. Без неба я не могу жить. Да и не хочет он нести надо мной этот зонт с согнутой в конвульсии спицей. Вещь стала бесполезно лишней. Пусть я почувствую радость воды, как томно-капризная орхидея на его окне, пусть поливает меня ливень, смоет с лица усталость и печаль, надвигающуюся старость, сомнения. Маэстро – впереди, я – сзади. Он, как всегда, денди. Чёрные протокольные брюки без пылинки, поверх сорочки кожаная куртка. Полное соответствие торжественности момента. На ногах… Боже праведный, что у него на ногах? Вьетнамки. Чтоб вливалось и выливалось одновременно, объясняет он без улыбки. Я смеюсь, мне нравится.
Под «кваки» вьетнамок проходим мостик через реку. Вот и остановка. Синхронно, с другой стороны улицы подходит дед. Теперь нас трое. Минуту мы все вместе молчим. Заговор. Прощаемся без слов. Он медленно уходит по дороге назад, к себе, наверное, досыпать. Я смотрю ему вслед во все свои близорукие глаза, запоминаю. Он идёт не спеша, медленно удаляется, фигурка-статуэтка. Я знаю почему. Он полон и нельзя расплескать. И хоть на квеври, грузинский сосуд с вином поэт не похож, не тот силуэт, не полнотелый, он несёт в себе впечатления, которые, может, когда-то, не обо мне, косвенно, лягут стихом: Мадам, підемо звідси, нам пора, липневий спір грози якраз доречний… Повернемось до нашого двора. Повернемось… І там посуперечмо.
Я смотрю ему вслед и знаю – сейчас уходит от меня хрупкая материя, которая через минуту станет одним из самых ярких воспоминаний в моей жизни. Прощай, поэт.
Старички
Куклы Барби
– Как у Марины дела?
– Ты что? Она же умерла.
– Кто, Марина? Не может быть, я её недавно видела.
– Когда?
– Весной.
– Этой весной и умерла. А ты не знала?
– Нет.
– Представляешь, выдала дочь замуж за границу и умерла, бедняжка…
– Ай-яй-ай! Какое несчастье, а могла бы ещё жить да жить.
Обычный разговор двух женщин, долгий, как латиноамериканский сериал. Наше ухо ловит на лету и отпускает за ненадобностью бесконечное число уличных диалогов. О чём только ни говорят люди вокруг! Послушаешь – голова пухнет…
Не знаю, как вы, а я люблю на ходу ловить обрывки фраз. Как-то в маршрутке моё внимание привлекла группа старушек, по всем признакам ехавших с какого-то мероприятия. Бабушки выглядели безукоризненно: тщательно одеты и причёсаны. Над лицами пожилые дамы тоже потрудились: румяна пламенели на чахлых щеках последним осенним багрянцем, кокетливый росчерк помады и чуть туши на ресничках, словом, пожилые куклы Барби. На фоне серых, безучастных лиц пассажиров они выглядели впечатляюще: помпезный коллективный выход в свет. Между тем, бабушки вели неторопливую беседу. Диалог был неразвёрнутый, односложный. Мячик незатейливых фраз плавно переходил от одной бабушки к другой, пасс, пасс, ещё пасс. Постфактум обсуждалось какое-то поразившее и выбившее их из оцепенения дряхлой вялотекущей жизни событие.
– Да, всё на высшем уровне, хорошо организовано. А Степан Никифорович был? – тянула фразу, как скользкий чулок, одна.
– Конечно, конечно. Он рядом со мной сидел, – утвердительно закивала с соседнего сидения другая кукла Барби.
– И Люсенька тоже была, племянница, – эхом отозвалась следующая.
– А губки как славно у неё сложились. Глазки тоже закрыты хорошо. Вы заметили? – как бы впадая в сомнамбулический транс, включилась последняя.
– Носик, какой славный, как припудренный, – транс оказался заразный, в него, как в омут, окунулась первая. Разговор как бы снова пошёл по кругу.