Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лето по Даниилу Андреевичу // Сад запертый
Шрифт:

– Да я… – краснеет Мыскин. – Там по каналу «Культура» ретроспектива.

– Что ты нервничаешь? – Ворон приподнимает бровь. – Смотришь телевизор… Ну и что? Ты так заерзал, будто я тебя в публичном рукоблудстве уличил. В общем, дальше можно и не продолжать, но… Смотри, телепрограммка… ну и вообще ящик. Видишь ли, я любопытен. В отличие от тебя, мне интересно общаться с так называемым «народом». Кстати, вот уже в нашем привычном расслоении восприятия – мы-они, есть что-то в корне… несовременное. Будто мы до сих пор под Николашей живем – страшно узок их круг, страшно далеки от народа. И так далее. Ну, ладно. Так вот. Среди этого самого «народа» – ты встречал когда-нибудь того клинического, беспримесного пошляка, на которого рассчитан телевизор или эта, к примеру, газетенка? Я – нет. Получается, этот монстр существует только в воображении тех парвеню, что вскарабкались на зарплату в несколько американских тонн, сидят там, ноги свесив, а на остальных гадят, с выражением. Самое гнусное – что на них даже давить не надо; все сами с удовольствием сделают. Это не

умозрительное построение; я на себе эту атмосферу почувствовал, и самое неприятное – что-то во мне на нее откликнулось, заерзало. А ведь так называемая массовая культура – это современная мифология. Мифология, как нам известно с доколумбовых времен, есть средство интеграции в социальность и даже средство ее моделирования. Зачем кому-то потребовалось искусственно навязывать собственному народу матрицу дебила? Возьмем выше. Весь этот глянец-полуглянец, ситигайды разные, планы на вечер. Там тоже рулят люди, искренне презирающие Васю с Просвета, но все их усилия при этом направлены на них, вчерашних Вась. На то, чтобы объяснить, как им перестать быть Васями и стать – кем? Людьми, одержимыми постоянным внутренним комплексом – что-то вовремя не купил, не посмотрел, не сходил, куда надо. Кому – надо? Культура – важнейшее средство изменения общества, но у меня вызывает сильные сомнения, во-первых, чистота рук тех, кто тасует ее, как сдачку в покере, а во-вторых, их компетентность. Людей все время пытаются куда-то слить; конвертировать человеческую энергию в какую-то херню, вроде просмотра нового сериала или поедания виноградных улиток в правильном месте. А ведь на телевизор или эскарго авек вин блан еще надо заработать; это мы с тобой жрем улитки на презентациях, а Вася гробится целыми днями в вонючем офисе – и для чего? Чтобы съесть улитку? Бред. А пока люди маются всей этой навязанной им ерундой, кто-то решает их будущее. Возводит в культ самые тупые, инертные человеческие свойства. Этот опиум хуже любого другого, потому что он даже не предполагает возвышения и прорыва. В условиях давления через религию или идею можно найти опору в личной вере. В собственном понимании идеи. В освоении благ нет никакой идеи. Их может быть больше или меньше, но качественной разницы никакой. Здесь нечего ловить. Не может бесконечно продолжаться это пожирание обществом самого себя, не говоря уж о том, что всегда останутся те, кому не досталось улиток. И телевизор рано или поздно надоест… И ведь ладно было бы все ровным слоем в шоколаде – так ведь в каком-нибудь городке на Байкале людям поднимают зарплату только к приезду федерального начальства, а жаловаться ходят к местному смотрящему. Да что я тебе рассказываю… И вот люди днем ходят решать вопросы к смотрящему, а вечерами пьют разбодяженный спирт, а им еще по телеку впаривают про гламур. Есть от чего обидеться и заскучать. Может настать момент, когда все эти планы на вечер расползутся, как газета в сортире, буковки поплывут и сложатся в нечто совсем неприятное.

Вытряхнув из отросшей полевой бородки росистую взвесь, он пошагал наверх, в дом старосты местной общины. Галина Ивановна как раз достает из печи запекшуюся с вечера кашу. Цера лежит на столе, брошенная. Вадим не успевает возмутиться небрежностью.

– Это что ж получается? – спрашивает Галина Ивановна. – Моему дому сто пятьдесят лет. А этой штуке, значит, полтысящи? Или больше? И почто там написано?

Вытирает руки полотенцем, наклоняется, разбирает буквы.

– Что-то понимаю, – смеется. – Про вас и написано, Галина Иванна, про вас и про нас.

– Вот ведь.

Присаживается за дощатый стол. И начинает – как поет, как вместо радио. – Дому, значица, сто пятьдесят годов. Это значит, что он был построен хорошо. Вот на этих крюках висели сети. Вот с этого берега мы выходили на промысел. Вот здесь в сарае дойная коза Валентина, а в стойле – конь по имени Власий. В бочках – капуста и салака. А вот в эти сосны клали рыбу, чтобы птицы небесные ее съели и передали нашим мертвым. До кладбища далеко, да и не ухаживают особо ижорки-толопанки за могилами – не принято, разве что поесть им принесем на родительскую субботу. Богу – богово, кесарю – кесарево, живым – живое, а мертвым – остальное все, их мир куда больше нашего – так ведь? Вот каша, да и сто грамм тебе, Андреич, на опохмел найдется; а не был пьян – так просто так выпей. Было нас в семье пять сестер; одна уже умерла.

Вадим, соглашаясь, пьет водку, ожидая, что после бессонной ночи потянет на боковую – покемарить бы пару часиков. Заедает душистой пшенкой с домашним маслом, чуть подсоленной и пахнущей дымком. А хозяйка все продолжает гутарить, он не особо вслушивается, но…

– А цера-то эта, Андреич, точно про вас написана. Так и ваш товарищ сказал.

– Какой-такой товарищ?

– Да вот этот бледненький, нерусский.

– Да русский он, Галин-Иванна, назвали так родители зачем-то. Что сказал-то Генрих? Не хочу его будить сейчас.

– Так а вот он даже написал тебе на бумажке, я прибрала бумажку-то, а вещь трогать не стала, не ровен час рассыплется такая старинная старина.

Вадим берет из ее рук блокнот Генриха, в котором на первой странице написано: «аля лубит мертвеца сосет вадимого конца». И в скобочках: акростих.

– Что это, блядь, такое? – шепотом спрашивает Вадим.

– А вот пес его знает, Андреич. – Так же шепотом отвечает хозяйка. – Но все, как ты говорил. Про вас.

– …Вангую, что это Шурка, стервозина, провернула. Не одна, конечно, у ней

ни ремесла, ни мозгов не хватит новгородскую мову подделать… А тут не идеальная, конечно, но довольно мастеровитая стилизация: Аредежи 5 белок – Лопинков белку задолжал – Ястребинц куницы и пшено – Лентий там 10 кадий пшеницы – У Жидилы куница – Бобр 2 куницы – Игучка кадец солоду – Твердята должен – Моуж Пелгусий пороучилса… Я даже помню, из каких примерно грамот эти фрагменты понадерганы. А «муж Пелгусий» – это еще один тебе приветик, если не догадался, как фану мужа Александра позывной «Невский». Признавайся, трахался с нею?

– С Александрой?

– Ну не с Александром же. Хотя…

– Ген, давай уже мимо шуток.

– На культуру потребления ополчился, а? – усмехнулся Петя. – Оставь кесарю кесарево, а народу – его телесериалы. И молись, чтобы они не отвлекались.

…Данька толкает носком ботинка оконную раму – та рассохлась, скрипит, ни на одну щеколду не застегнута. На чердаке сложены старые попоны, сапоги без подметок. Поэтика запустения. Низкое окно с выбитым стеклом выходит в Орловский парк, и ветер близко – руку протяни и дотронешься – шевелит плотные, желтоватые, заскорузлые по началу осени восковые листья тополей и дуба. Назавтра после этого разговора Петя уехал в столицу; через неделю прикрыли клуб. В следующий его приезд они сидели с Мыскиным уже в кофейне, и Данька осторожно осведомился, не связано ли закрытие клуба тоже с какой-нибудь такой… нечеткой или неправильно выбранной позицией – все-таки там и диспуты проходили, и все дела. Мыскин звонко расхохотался на Ворона пенкой от капучино. Ой, ну Дань, ты наивный. Наверняка у разгильдяев лицензии не было на водку или что-нибудь в этом роде. Вскоре после этого Данька загремел в армию, и Петя если и приезжал еще в город, то это проходило мимо него. Никакой политики, – в первый же день объяснил ему капитан. Мы, лейтенант, с бандитизмом боремся и с чурками. И с коррупцией. Ну, и по мелочи там, конечно: это если партия прикажет. Данька пока по мелочи: уже две недели командует лошадьми. Выводит их по утрам на прогулку – вдвоем с конопатой Варькой – и ощущает свою новейшую историю как сюжет; а в этом сюжете не ощущает ничего лишнего.

Его обязанности заканчиваются после обеда – для Варвары он с одной стороны – начальник, с другой – интеллигент. Белоручка то есть. До нормальной работы его заботливо не допускают. Сержант Варя возится одна, иногда рычит на вечно пьяненького сторожа Фомича. Варвара – неухоженная девица лет двадцати, с отлично развитыми мускулами на бедрах. Русые волосы, короткая комсомольская стрижка. К вечеру на конюшню подтягиваются две-три похожие на нее девицы – из тех, у которых тинэйджерский возраст без перехода сменяется… бальзаковским? Нет, Данька мусолит это слово на языке и даже смеется – до того оно не подходит. Как раз сейчас одна из них – жирненькая, неспортивная совершенно, лихо гарцует по двору на Помехе – злой стерве-кобыле, четырехлетке. Данька к Помехе и подойти-то остерегается, непредсказуемая тварь – ластится, морковки просит, а потом зубами – клац! И пол-ладони нету, Данька это очень живо себе представляет.

Вадим запустил пальцы в волосы и покачал головой. Они сидели в опустевшей девичьей спальне, где после трудов праведных прикорнул было Генрих. Шура свинтила, Оленька и Тесса зависали в полевом лагере, Алька…

– Алевтина, кстати, уехала еще вечером. Вернее, ушла.

– Ладно, не до нее сейчас… Я вот думаю, какой мы сегодня будем иметь вид вместе с Виноходовой, когда журналисты явятся.

– А Шуренция уж постарается, чтобы сюда целая делегация прикатила, будь уверен.

– Одно утешает – Ольга Николаевна это безобразие своими глазами не видела, поверила мне на слово, так что мне и отвечать.

– Ты прям верный рыцарь Виноходовой. Ей, между нами, тоже надо бы пиариться с меньшим энтузиазмом, несолидно как-то.

– Это тут причем?

– При том же, что ты ни одной дырки не пропускаешь. Шурку трахнул, с Оленькой мутил, к Смирновой подбираешься, Тесса тоже небось прошла, так сказать, инициацию…

– Блядь, Генри, мы тут мой моральный облик обсуждаем или придумываем, как выбраться из этого говнища? С Оленькой на втором курсе было, а Смирнову я и пальцем не трогал.

– Да потому что она с припиздью изрядной, только это и…

…Катающихся по полу и раздающих друг дружке тумаки молодых археологов разлила водой подоспевшая Галина Ивановна. После чего, выпив по мировой чарке, товарищи отправились в лагерь расследовать фальсификацию века.

За холмами торчат острыми бородатыми клинышками елки. Дальше, – фоном, – брусничный закат. Алькины ботинки цокают по старой брусчатке. Когда они с Генрихом расшифровали эту, как он выразился, срань Господню, она какое-то время тупо смотрела на бумагу, потом встала и пошла в спаленку. Быстро собрала вещи – было бы что, и попросила у Галины Ивановны расписание. Ты куда намылилась? – сумрачно хмыкнул ей Гена. На автобус, – просто ответила Алька. Наш-то ушел уже, – озабоченно покачала головой хозяйка, – есть еще котельский через Нежново, он попозже идет, но дотуда напрямки километров пятнадцать…

Варька закончила прибираться в стойле у Помехи и тоже вылезла на двор. Открыла зубами бутылку пива, протянула ее лейтенанту. Открыла вторую – для себя. Хмурится.

– Что такое, Варь? – мягко спрашивает Данька. Варвара дергает волевым подбородком.

– Тучи вон. Нагнало. Погода завтра испортится… – Варька из пиетета перед лейтенантом подбирает приличные слова вместо тех, что не очень; как «ты» на «вы» заменяет. Выражение лица озабоченное. – Совсем, – добавляет она, – совсем испортится.

Поделиться с друзьями: