Летят наши годы (сборник)
Шрифт:
— Тем лучше, — смеюсь я. — Проступок правильного человека — это же здорово!
— Ладно, ладно, Костя присаживается на диван рядом, хлопает меня по колену. Ну, слушай тогда.
— По положению вновь прибывших принимает дежурный офицер. Я в этот раз в приемник случайно заглянул. По пути, из литейки шел. Вижу в окне — народ. Ну и завернул.
Картина такая: дежурный стоит за столом, берет очередное «дело», выкликает. Кто-то из прибывших выходит на шаг вперед, отвечает. Кучкой сбились, человек пятнадцать прибыло.
Капитан Осипов, помню, дежурил. Увидел меня — докладывает. Я ему рукой махнул: не обращайте, мол, внимания. Работайте.
Сел в углу, разглядываю, что за люди
Должен тебе прямо сказать — отношение тут у нас, службистов, к новичкам двоякое. По-человечески, конечно, жалко. Не по отдельности там каждого их ведь пока никого не знаешь, а так — всех скопом. Не тюрьма, так и не воля вольная. А люди… Это во мне одна часть жалеет. Общечеловеческая, которая — поменьше. А вторая моя часть — начальник колонии, эта побольше и интересы у нее — свои. У нас ведь производство, годовой план, на несколько миллионов рублей прибыли даем. И как по одной давней, но в общем-то верной, формуле кадры и тут все решают. Вот я и прикидываю, что за кадры к нам прибыли. Этот, по рукам, вроде слесарь или токарь — толково. Этот больше на шофера смахивает — хоть и в заключение ехал, а одет пофасонистей. Шофер — тоже толково, на дороге не валяется. Хуже всего — с интеллигенцией. С этой прослойкой, пока ее к месту приспособишь, намучаешься. Претензий много, отдача — на мизинец. Да, чтоб не забыть: мы стараемся давать людям работу по профессиям. А не успел ее заиметь — научим. Свое профтехобразование, и не хвастаюсь — очень неплохо поставлено. После освобождения, если, конечно, дурака но валяли, от нас мастерами уходят.
Смотрю вот так, гадаю — вижу, позади всех парнишка жмется. Лицо хорошее, чистое, одни брови чего стоят! Черные, черные. Девчата от таких бровей покоя лишаются. И одет чище других. Хорошая шапка, «московка» с воротником — прямо в командировку прибыл. А на душе — черт знает что творится! Глаза как у затравленного. Озирается словно его убивать сейчас будут. Ясно — впервые, и не из блатных. Те и одежонку соответственную берут, и смотрят не так. Спокойно, с любопытством, независимо — как угодно, но — уверенно. Иной еще — сукин сын! — с ухмылкой, будто не в колонию, а к теще на блины явился!
Правильно оказалось — новичок. Только я так подумал, Осипов вызывает:
— Балакин.
Пробился вперед этот самый чернобровый, лицо — вот-вот сгорит. И глаз поднять не может.
— Я, — говорит.
— Имя, отчество?
— Петр… Петр Николаевич.
— По какой статье осужден?
— Пятьдесят девятая, три «в»…
Так, все понятно. Конечно, шофер, и конечно — за аварию. Горят на этой статье шоферы. И если говорить честно, нередко за чужие грехи. Кто-то рот разинул, попал под машину, а судят шофера. Малейшая неисправность, и пиши пропало. Бытует мнение, что шоферы только по пьяной лавочке попадают. Нет, уверяю тебя. Иной раз и без вины виноватым можно стать. Тебе не странно, что об этом говорю я? Насмотрелся…
Ну, это особь статья, как говорят… Вечером начал знакомиться с личными делами прибывших, дошел до Балакина. Все верно. Тридцать восьмого года рождения, комсомолец. Бывший, конечно. Отслужил три года в армии, после увольнения работал в Вологодском автохозяйстве. Отличные характеристики. В пургу, ночью, при выезде из города сбил старика. Не заметил. На четвертые сутки старик скончался. Итог — четыре года исправительно-трудовой колонии. Да, вот так…
Определили мы его в гараж слесарем. Во-первых, думаю, своим делом заниматься будет. Во-вторых, там завгар — мужик мудрый, второго такого еще поискать. Пятерых штатных воспитателей стоит. Самый старый член нашей парторганизации — это звучит. Скоро вот на пенсию провожать, так веришь жалко. Я тебе еще о нем расскажу…
Дня через три-четыре захожу в гараж. Работает Балакин. В спецовке уже, да и она на нем как-то ладно сидит. Красивый парень — ничего не скажешь. Увидел меня — вскочил, руки по швам.
— Работай, — говорю, — работай. А бояться нечего, я не волк серый.
Не улыбнулся, ничего. Не подпускает к себе человек. Ну что ж, думаю, на это время нужно.
Иду
к Михалычу, это завгар наш самый. У него тут вроде уголка отгорожено. Точнее — сундук с окошком, метр на метр. Закурили, спрашиваю:— Как новенький?
— Приглядываюсь, — отвечает. — Пока одно скажу: руки толковые, а душа пуганая.
— Откуда, — интересуюсь, такой вывод?
— Не слепой, — говорит, — вижу. Руки делают, а душа отсутствует. Разве что забудется когда, тогда она у него и прорывается. Струна у него вроде внутри дрожит. Иной раз стою рядом, так прислушиваюсь даже — не слыхать ли? Глядите, наказатели-воспитатели, — как бы не порвать. Вещь тонкая, на складе запасных нет…
Михалыч — с присказкой, с чудинкой, у него на все своя точка зрения. Нравится тебе, не нравится — от своего из-за этого не отступит. И на наши исправительные дела — тоже своя точка. Когда всякие вольности допускались, даже поощрялись — осуждал. Своею, завгаровской властью добавлял и взыскивал. Теперь, когда подзавинтили, — опять кое с чем не согласен, послабление может дать. Иной раз упрекнешь — не по инструкции, мол, действуешь, старый. «А я, говорит, по-партийному». Разъясни, мол. «Пожалуйста, — говорит, — в каждом отдельном случае — по-разному. К каждому — свой подход. Вас же ученых учили, как это называется. Диалектика». Не один вечер мы с ним проспорили. Зайдет когда после работы, и сразимся. Не знаю, как ему, а для меня — с пользой. Подкинет мыслишку, потом ходишь, ходишь. Глядишь — правильно. Мудрый, говорю, мужик. А сам так, мало сказать — невидный, — плюгавенький. Росту с ноготок, из особых примет две: руки, как клешни, иссаднены все, да лбище — вон как глобус. Заключенные его Глобусом прозвали.
— Так-так, — говорю, — Михалыч. Выходит, с решением суда не согласен?
Усмехается. Глаза маленькие, узенькие. Седьмой десяток пошел, а они у него такие живые, колючие.
— А ты что, Константин Иваныч, с Советской властью поссорить меня хочешь? Не выйдет. Один судья — это еще не Советская власть. А судья этот, если по совести, перегнул малость. Лишку парня зашибли. Вот нам с тобой и надо выправить его.
— Действуй, — говорю.
— А я, — говорит, — и действую. Это уж без улыбочек, на полном серьезе.
Ладно… Ушел я от него успокоенный. И закрутился. Потом новый год; первый квартал самый трудный почему-то бывает, всегда так. Потом в отпуск уехал. После мая уж заявился.
В первый же обход захожу к Михалычу. Балакин на месте. Все вроде такой же и чем-то не такой. Одежонка на нем, что ли, пообтрепалась, обвисла. Не пойму. Зазвал старика в его «сундук», интересуюсь, как с его подшефным.
— Непростой вопрос, — говорит. — К Первому маю благодарность получил. Списанный мотор на ноги поставил.
— Так это же, мол, замечательно!
— Это, — говорит, — естественно. А нехорошо — другое. Темнеть парень стал.
Я смеюсь: это, мол, тоже естественно. Весна, загорел на раннем солнышке.
Старик хмурится.
— То-то и дело, что весна. Весной дерево и то жить хочет, а не гнуться. Здесь у него темнеть стало, — и стучит себя по «глобусу». — Работает, работает, потом как вкопанный встанет. Сучки на стене разглядывает.
Я еще пошутил: мудришь, дескать, старый. Радоваться нужно — парень первую благодарность заслужил, а ты недоволен. И весну к этому приплел. Ну, бывает — задумается, голова для того и дадена. И подумать в его положении есть о чем.
Рассердился.
— Что-то ты, — говорит, — начальник, после курорта веселый да легкий больно. Валяй. Мое дело — железяки, а не человеки. Как знаешь.
А что я знаю? Человеку в душу не влезешь. Какие срочные меры прикажешь принимать, когда он благодарность получил? Смешно!
Но оказался прав не я, а Михалыч.
Через неделю примерно приходит. Да не вечером, как обычно, а после обеда. Дождался, пока народ ушел, докладывает:
— Чуяло мое сердце. Сорвался Балакин. Сидел, гайки закручивал. Подошел к нему Чуйков, спросил что-то — молчит. Чуйков спрашивает: «Чокнулся, что ли?» А тот как вскочит да гаечным ключом вдогонку!