Личное отношение
Шрифт:
Заставила выругаться.
Осознать, что телефон остался на столе.
И на кафедру, разворачиваясь на ближайшем светофоре, пришлось возвращаться. Торопиться, перескакивать через ступени и по коридору до кабинета бежать, дабы медленно потухающий экран вибрирующего телефона увидеть.
Взглянуть на тридцать пропущенных.
Усмехнуться криво и тихо звякнувшую связку ключей на стол положить, сесть рядом с ней. Подумать, что всё, баста.
Последняя капля.
И можно звонить Нике, что на Новый год я приеду к ним один, посвящу всё внимание моим племянникам, подарки которым
Но сначала, подойдя к замерзшему окну, я позвонил Рите…
— Я больше не могу, Кирилл, — она вздыхает прерывисто.
Замолкает.
И последней скотиной я чувствую себя сам, даже без её слов и заслуженных упрёков. Без воспоминаний сколько раз прежде отменялся ресторан, заполнялся рабочими звонками вечер и менялись планы на выходные.
— Прости.
— Я оставлю ключи твоей соседке, — Рита говорит тихо.
Отключается.
И домой можно больше не спешить.
Меня теперь там ждёт только Алла Ильинична с ключами и тысячей обеспокоенных вопросов, поэтому уходить я не тороплюсь, рассматриваю оконные узоры и узкую полосу, сквозь которую виднеются светящиеся многоэтажки и край парка.
Слушаю гулкую тишину огромного здания.
Тихое бормотание.
Шаги.
От которых все студенческие байки вспоминаются враз, заставляют нахмуриться, прислушаться и на призрачные звуки, ступая бесшумно, пойти.
До анатомического музея.
И… Дарьи Владимировны Штерн.
Она курсирует в рассеянной светом уличных фонарей темноте, фланирует между стеллажами с препаратами, подхватывает одну из многих банок с органами, отходит к окну и, поднимая тару, вопрошает напыщенно.
Передразнивает:
— Уметь показывать надо на любом препарате, Дарья Владимировна. Что, в операционной также попросишь другой мозг?!
— Дарья Владимировна, у меня что, настолько писклявый голос?
Промолчать не выходит, и в музей я захожу, интересуюсь злобно-вкрадчиво ледяным тоном. Приваливаюсь к стене и глаза на миг закрываю. Сдерживаю звенящее бешенство, что бьёт ударно по вискам и заорать на умнейшую Дарью Владимировну очень хочется.
Поинтересоваться едко, что в столь позднее время ходячий детский сад, не пылающий жаждой знаний, забыл вдруг на кафедре анатомии и как сюда попал, как хватило мозгов на подобные выкрутасы и чем собственно Дарья Владимировна думала.
Впрочем, не думала.
Ходячий детский сад сначала вытворяет, а потом только начинает медленно соображать своей единственной прямой извилиной: во что в очередной раз влипла.
И сейчас она сначала подпрыгивает.
А её ойканье тонет в звенящем грохоте препарата, что о бетонный пол ударяется, разлетается осколками и брызгами, расползается по музею удушающей вонью формалина и заполняется напряженной вязкой тишиной.
В которой Дарья Владимировна застывает, вытягивается струной, и поворачивается она ко мне медленно, после паузы.
Растягивает побелевшие губы в подобие улыбки, спрашивает потеряно:
— К-кирилл Александрович?
— Что вы здесь делаете? — я интересуюсь спокойно.
Почти.
Душить даже
самых раздражающих студентов нельзя.Как и топить их в формалине.
Пусть в голове и мелькает подлая мысль, что в подвалах хранятся трупы и спрятать ещё один точно получится — коллеги не выдадут.
Кулич так и поможет.
— А я… я тут… вот…
— Препараты бьёте? — я подхожу осторожно, подсказываю услужливо.
Издеваюсь от злости на неё и окончательно испорченный вечер, который уже перетёк в ночь, что за разборками тоже промелькнет незаметно.
И надо ещё звонить Лопуху…
— Угу, — Дарья Владимировна соглашается обреченно.
Потухают искры в медовых глазах.
И препарат — полушарие мозга — она пытается незаметно и по-детски задвинуть под стол.
Дура.
Ходячий детский сад, что весь семестр веселился, улыбался, развлекался, открывал учебники за ночь до зачёта и ходил на пересдачи.
Всё же учился.
Вспыхивал радостью, когда за соматическую нервную систему получил заслуженные и максимальные шесть баллов.
И смеялся ходячий детский сад солнечно даже в самый пасмурный и ненастный день, вызывая попеременно желание наорать и улыбнуться в ответ.
— Дарья Владимировна, — я приседаю, подбираю крупный осколок и на закусившую губу Штерн смотрю снизу вверх, — как думаешь: тебя сразу отчислят или дадут возможность объясниться?
Она вздрагивает, смотрит огромными глазами.
И, глядя в её глаза, злость напополам с душевным раздраем накатываются с силой цунами, заставляют раздражённо рявкнуть, вывести из анабиоза застывшего истукана:
— Ты окна откроешь или подождешь пока задохнемся?!
— От-открою, — Штерн соглашается, икает и заикается.
Подрывается с места, чтобы окна дрожащими руками распахнуть. И телефон, наблюдая за её мечущейся по кабинету фигурой, достать не получается.
Не набирается номер Лопуха.
И вместо этого я маню Дарью Владимировну к себе пальцем, указываю на так и не запихнутое под стол полушарие, сообщаю с раздражением и иронией, растягивая её фамилию:
— Штерн, радость моя, посмотри на мозг. Видишь? Молодец, — языком я щелкаю одобрительно, бью прицельно каждым словом.
Что душевный раздрай затыкают.
Дают дышать.
И не думать, что решение уже принято и звонить Лопуху против всех правил я не стану, промолчу, закрою глаза, помогу вопреки собственному здравому смыслу, с которым в отличие от Дарьи Владимировны обычно дружу.
— Запоминай, как он выглядит у других, поскольку у тебя извилина одна, да и та прямая. Ку-у-уда без перчаток, Дарья Владимировна?!
Вопрос получается ласковым.
Нежным.
Ядовитым.
— Я…
— Прямая извилина, Штерн. В моём кабинете, верхний ящик, — я командую, вкладываю связку ключей в ледяную руку и к двери разворачиваю. — Бегом…
Напутствие Дарья Владимировна принимает в прямом смысле слова, убегает, а я отчётливо хмыкаю, спускаюсь вниз, чтобы на спящего охранника полюбоваться.
Порадоваться.
И к Штерн вернуться.
Понаблюдать, как она затирает где-то найденной тряпкой формалин, отжимает тряпку в ведро, утирает лоб рукой и… дрожит.