Личное отношение
Шрифт:
Трясётся в разноцветном свитере от выстудившего музей холода.
И нос у неё уже синий.
Поэтому собственную куртку я ей отдаю, не спрашиваю где её собственная, как и не интересуюсь каким способом она попала на закрытую кафедру. Слова «спор», что было выстучано зубами, мне хватило, объяснило многое и вдаваться в подробности желания не возникло.
Лучше её голос не слышать.
Лучше не разговаривать.
Лучше курить.
И молча ждать, когда кабинет проветрится достаточно, чтобы окна можно было закрыть, вывести Дарью Владимировну
Забыть раз и навсегда эту ночь.
И никогда не вспоминать, не пытаться разобраться почему…
Вот только её взгляд прожигает и нервирует, заставляет всё же заговорить:
— Что, Штерн?
— Мне отчислят, да? — она спрашивает жалко.
Шмыгает носом, и против воли я к ней оборачиваюсь, смотрю на теперь уже красный нос, снова закушенную губу и глаза, в которых слезы застыли напополам с вызовом и отчаяньем.
— Не реви, никто тебя не отчислит, — я усмехаюсь криво.
Устало.
Она же вспыхивает, сползает со стола, на который взгромоздилась, закончив уборку, и ко мне приближается, переваливается из стороны в сторону от тяжести куртки, тонет в ней.
Кажется взъерошенным мелким воробьем.
Задиристым и забавным.
— Вот только врать мне не надо, ладно? — она ворчит сердито, накручивает сама себя, сверкает глазами, которые только и видно. — И жалеть тоже! И… отчисляйте, пожалуйста! Не больно-то и хотелось. Прекрасно проживу и без вашего меда. Да я сама завтра в деканат пойду!
Здравый смысл обошёл Дарью Владимировну стороной.
Признаю.
Сдерживаю смех и извещаю её лениво:
— Завтра суббота, Штерн. Они не работают.
— Значит в понедельник, — она упрямо задирает нос, вскидывает гордо голову, спрашивает с вызовом. — Или вы сами хотите настучать на меня? Желаете рассказать первым?
Я желаю её придушить.
Притопить в формалине.
Дернуть за вьющуюся задорную прядь волос.
Выпороть, поскольку в детстве ей явно не додали, не объяснили, что к двадцати годам пора взрослеть и умнеть.
Не быть детским садом.
— Штерн, ты помнишь, что я тебе на первой паре сказал?
— Что я детский сад ходячий, — она сдувается как-то враз, теряет весь запал, буркает обиженно.
Вот только от того, что она помнит, почему-то появляется радость, которая заставляет почувствовать себя мальчишкой, протянуть самодовольно и весело, поддеть её насмешливо:
— Ну во-о-от, полгода прошло, а ничего не изменилось, Дарья Владимировна. Всё тот же детский сад…
Она же возмущенно фыркает, отворачивается с независимым видом к окну, становится окончательно похожа на нахохленного воробья.
И я все же смеюсь.
Закрываю окна, а после музей.
Увожу ставшую вдруг задумчивой и молчаливой Дарью Владимировну домой, и теперь очередь коситься на неё моя.
— Даша, — я первый раз окликаю её по имени, зову, когда торможу у подъезда новостройки, а Штерн распахивает дверь и тихо прощается, — я… не стану никому ничего рассказывать.
Она застывает, оборачивается
для едва слышного вопрсоа:— Почему?
Почему помогли?
Почему никому ничего не расскажете?
Почему, если я вас доставала весь семестр и раздражала?
В её глазах мелькает тысяча «почему», но с губ слетает только одно. Но даже на него вразумительного ответа у меня нет.
Я просто не хочу, чтобы её отчислили из-за глупости.
И спора.
— Потому, будем считать, что за тобой должок, — я усмехаюсь, тяну открытую дверь на себя, хлопаю сильней, чем требуется.
Даю по газам.
Оставляю растерянную Дарью Владимировну в свете подъездного фонаря и в пришедшей неслышной поступью метели.
Четыре
Май
— Нет, Кирюха, ты все ж везунчик. Такой цветник и весь у тебя, — Стива, приваливаясь плечом к стене, протягивает наигранно завистливо.
Восхищается театрально.
И зардевшемуся проходящему мимо цветочку подмигивает.
— Не вводи людей в заблуждение, — я хмыкаю цинично.
Отворачиваюсь от галдящего цветника, вываливающегося из конференц-зала, где цветочкам — уже давно созревшим и даже отучившимся — Олимпиада Викторовна закончила читать лекцию по повышению квалификации.
Отпустила.
А меня, отвечая на звонок, попросила подождать.
— Не буду, — Стива соглашается легко, и пачку сигарет он вытаскивает невозмутимо, — буду мрачен и таинственен, как ты. К слову, одна красивая блондинка прожигает тебя страстным взглядом уже минут пять, а ты…
— А я жду Олимпиаду.
Которую остаться на месяц старшей медсестрой вместо заболевшей Венеры ещё придётся уговорить, подобрать слова и поулыбаться с куда большим обаянием, чем развлекающийся от скуки Стива.
— Кирюха, ей шестьдесят и у неё трое внуков, — он информирует с напускной трагичностью, блещет привычной осведомленностью обо всём и всех.
И одаривать цветочков улыбками перестает.
— Ещё муж бывший военный, — последний штрих в картину я вношу рассеяно, смотрю на часы, что высвечивают сообщение от Ники.
И Стива мой взгляд ловит.
Спрашивает серьезно:
— Вик улетел?
Улетел.
Принял предложение Анри снова податься во врачи без границ и поработать полгода — на этот раз — в Южном Судане.
— Час назад, — я подтверждаю, озвучиваю сообщение сестры. — Ника с монстрами сейчас заедут.
— Не называй моих крестных монстрами, любящий дядя.
— Ты их дождешься?
— Нет, — Стива, задумываясь на секунду, качает головой с сожалением. — Мне уже пора. Я к тебе-то на минуту забежал. А то вся ваша хирургия ржет, что ты гаремом обзавелся.
— Не завидуй, Степан Германович.
— Какая зависть?! — Степан Германович возмущенно округляет глаза, соскакивает с подоконника, кривляется в уже опустевшем аппендиксе коридора и заподозрить в нём известного и талантливого нейрохирурга невозможно. — Помилуй, друг мой…