Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Сдайся мечте невозможной, Сбудется, что суждено. Сердцу закон непреложный — Радость-Страданье одно!

— Что еще за муть?

— Не муть, а стихи Блока. Он в нашем веке жил, а мы и не знали, что был такой поэт.

— Не трепи, чего не петришь, какой там поэт? На блоках тяжести поднимают, такое приспособление. А что настройчик быстро меняется, это ты в самую жилу. Мне, когда от Промки уходил, так лажово было, хоть

вешайся.

— Ты и так Вешенков, — пошутила я.

— Молчи! — приказал он почему-то боязливо и шепотом.

— Чего молчи? — зашептала и я. — Фамилия классная, не Плешкова какая-нибудь, Вешенков, вешний, весенний…

— Сказал— молчи, много говоришь! — прошептал он, придвигая свое лицо к моему. От него пахло так же, как от груды «кавалерских» пальто сегодня в вестибюле: табаком, одеколоном и еще чем-то кисло-сладким и летуче-резковатым, как материно «опять».

— Ты смородинное варенье, что ли, ел?

— Нет, это я в розливе стакашек «плодовыгодного» для храбрости пропустил. Если противно пахнет, я больше не буду. — «Плодоягодное» было самым дешевым вином тех лет.

— А почему — для храбрости?

— Да дрейфил я, что ты меня потуришь, после Промки-то!

Оказывается, и он меня боялся.

— Неужели я такая страшная?

— Еще какая!

— А какая?

— Да уж такая!

— Нет, какая?

— Такая вот! — Он вдруг быстро и оглушительно поцеловал меня прямо в ухо. — Дошло, какая?

Его рука, давно лежавшая на спинке скамьи у меня за плечами и словно готовившаяся, обняла меня. Придвинувшись вплотную, он начал осыпать мои щеки, уши и шею мелкими, частыми, отрывистыми поцелуями. Я отвечала ему такими же короткими клевками. МОЙ приободрился, разом охватил растопку, и она затрещала жертвенно и споро, швыряясь в нас столь колючими и острыми искрами, что мне даже стало стыдновато — не чересчур ли быстро я принялась отвечать Юрке? Я чуть отодвинулась и сказала:

— А насчет Блока, так он вправду поэт, а никакое не приспособление. Знаешь, у него что еще есть?

Прижмись ко мне крепче и ближе, Не жил я — блуждал средь чужих… О, сон мой! Я новое вижу В бреду поцелуев твоих!..

— Да, — сказал после паузы Юрка, — вот это клево. Вот это жизненно. Как у нас.

Он сделал уступку, и я сразу решила ею воспользоваться, пожелала следующей:

— И перестань, пожалуйста, стесняться своей фамилии. Что ты в ней плохого нашел? Очень даже подходяще. Сейчас весна, и ты — Вешенков…

— Знаешь, если ты будешь про это, давай лучше пойдем. Хотя, между прочим, я тебе и так рот сумею заткнуть. — На этот раз он поцеловал меня в губы, обхватив, вобрав их в свои, мягкие и «плодовыгодные», но сильные. МОЕМУ, казалось, только того и хотелось, МОЙ заставил меня обмякнуть в этом поцелуе, закрыть глаза и, не отнимая губ, удобно положить голову на Юркино плечо. Про себя меж тем я не переставала думать, что же у него за фокусы такие с фамилией?..

Додумаюсь я лишь лет через пятнадцать, давным-давно расставшись с Юркой и почти забыв о его существовании, которое, собственно, к тому времени уже прекратится. Встретясь на Большом с Маргошкой Вешенковой, я узнаю, что Юрка, отбыв армию, вернулся, женился, развелся, переехал снова домой, глухо запил и повесился в той самой комнате, где мы с ним когда-то бацали «Блондинку». «Нет, а я, — будет подвывать Маргошка, так и не вышедшая замуж, — а я бы в жизнь не поверила, что он такое удумает! Вечером перед тем ведь сидел со мной, как совсем даже нормальный, еще обещал мне сосватать дружка по службе в ГДР. И еще стихи мне какие-то читал, может, знаешь?

Для чего я глядел на дорогу, Видел путь пред собою большой? Все
такие чужие-чужие,
Что и сам я как будто не свой…

Это могли быть разве что собственные Юркины стихи с дальним-дальним отголоском блоковского «Не жил я — блуждал средь чужих», но я не скажу об этом Маргошке, и она добавит: «Нет, а я теперь все хожу и вспоминаю, как он это так прочел, а мне раньше бы в жизнь в башку не вскочило, что и мне все чужие, и я всем чужая, и мимо всех, как все мимо меня, норовлю, чтобы не утруждаться лишнее…»

Вполне возможно, что полубессознательное предчувствие, предрасположение засело в Юрке задолго до самоубийства, как во мне, например, бессмысленная тяга к МОЕМУ и МОЕЙ, и Юрка еще до встречи со мной начинал сам себя бояться и сам себя подозревать, а фамилию свою подозревал как намекающую и подтверждающую.

Но сейчас Юрка был совсем молод, на многое еще вовсю надеялся и радостно мерз со мной перед забором Зоопарка. Он сдернул с рук перчатки, и под воротником моего пальто, под шарфиком даже, положил ледяные ладони ко мне на голую шею.

— Какие у тебя руки холодные!

— Руки холодные — сердце горячее! — ответил Юрка.

В этот миг за нашими спинами, за забором, возник гигантский, гулкий и сдавленный звук, полный и торжествующей необоримой силы, и надсадного, с крёхтом, старческого кашля. То рычал известный всему городу старый лев Цезарь. Большую часть года он, африканец, жил во мраке, тесноте и смраде зимнего помещения для хищников. А когда летом его переводили в открытую, но тоже тесную клетку, на его великолепной песчаной шкуре с каждым годом обнаруживалось все больше белесоватых проплешин, иногда с кровянистыми пролежнями, его круто вьющаяся, похожая на грандиозный сноп рыжей персидской сирени грива редела и редела, его устрашающие зубы желтели и крошились в непомерной пасти. И все же какую глотку, какие голосовые связки, какое емкое нутро нужно было иметь, чтобы еженощным ночным рыком пробивать толстые стены зимнего помещения и забор, сотрясать воздух километра на полтора вокруг, проникать в комнаты окрестных домов сквозь двойные рамы! Я знала, что в эту минуту все прохожие на кривом, огибающем Парк проспекте и все жители соседних домов сказали друг другу, успокоительно улыбаясь: «Льву плохой сон приснился».

— Льву плохой сон приснился, — сказал Юрка и поцеловал меня.

И мне, как всегда, захотелось возразить: не мог Цезарю присниться плохой сон! Плохой у него была явь, и не она же ему снилась! Ему, конечно, виделось хорошее: он легкой и мощной полдневной тенью мчался по горячей африканской степи, мимо курчавых и приземистых, как кочны цветной капусты, округлых деревьев, он преследовал антилопу и уже рычал, настигая и занося лапу для своего единственного удара.

Когда несколько лет спустя Цезарь умрет, в Зоопарке появятся маленькие львята, родившиеся в клетках. Они вымахают в крупных львов, но никогда не вздумается им рычать по ночам, — они же не будут помнить того, что помнил старик Цезарь, и не привидятся им такие сны.

ОНИ ВЕДЬ НЕ УЗНАЮТ, ЧЕГО ИХ ЛИШИЛИ.

Спи-усни

Когда я проснулась, они все были уже на ногах (случай редкостный, одна бабушка вставала вместе со мной) и сидели за столом, завтракали, разговаривая почему-то шепотом, мягко передвигая посуду и без стука ставя чашки на блюдца. Неужели я так их вчера запугала, что они боялись меня разбудить?.. Негромко вещал репродуктор. Из него неслись не налитые утренней бодростью пионерские зорьки, не лихие, с бывалым и неподводящим юморком, рапорты сталеваров, неизменно работающих в счет следующей пятилетки, не интервью с готовящимися к посевной хлеборобами, отчего-то отвечающими на корреспондентские вопросы с модной, что ли, у них обиженно-отмахивающейся от славы интонацией, а печальная, бесконечная музыка знакомой мне «Меланхолической серенады» Чайковского. Скрипка однообразно повторяла две фразы. Первая как бы безрадостно, но примирительно убаюкивала, идя на понижение, вторая, не прекращая колыбельного укачивания, чуть повышалась, точно внушая надежду, что можно еще немного пободрствовать. Если попробовать изобразить их в тексте, выйдет примерно следующее:

Поделиться с друзьями: