Лиловые люпины
Шрифт:
…Обе наши комнаты были чистенько прибраны, выметены ради прихода комиссии; все расставлено по местам и обтерто от пыли, даже стоявшая в узкой стеклянной вазочке на приемнике искусственная роза, жирные парафиновые лепестки которой обычно стягивали к себе густой пылевой ворс. Но порядок этот казался насильственным и неестественным: дом прибрали ровно настолько, чтобы он мог зваться вообще-то приличным жильем, куда невесть с чего вселилось омерзительное чудовище. Мои угодья намеренно оставили в их первозданно постыдном виде. Столовую позорила моя ухабисто застеленная утром кровать, а спальню — мой письменный стол с хаосом учебников, тетрадей, выдранных
На странную эту картину ложки дегтя в бочке меда из репродуктора по-прежнему изливалось горестное «тиу-ти», а на обеденном столе меж нашим громадным медным чайником и сахарницей в безразличных цветочках лежала свернутая трубкой «Смена» с бюллетенем о состоянии здоровья товарища Сталина, тем же самым, что прозвучал утром по радио.
Они все сидели в столовой на своих вековечных местах, чаевничая после обеда. Я ощутила, что они уже не так упруго надуты молчаливой мстительностью, как утром, — выпустив толику зловещей решимости, они обмякли. Бросив бомбу, они теперь с чувством исполненного тяжелого долга ждали взрыва.
— Садись уж, чего там, — мрачно процедила бабушка, — хоть второго пожуй да чаю выпей.
Вероятно, ей мерещился в этом некий ритуал (кормят же смертников перед казнью), но я, почти не евшая утром, с голодухи рьяно навалилась на коронное бабушкино второе, желтоватую тушеную картошку с волокнисто распаренной говядиной.
— Этой и невдомек, — не упустила заметить мать, — что мы, по существу говоря, ввиду ее бесстыдного поведения, вовсе не обязаны ее кормить.
Но хоть так, в третьем лице и с привычной укоризной в дармоедстве, мое существование признали и дали есть; все лучше, чем мертвая утренняя пустота. Я успела доесть второе и выпить чашку чаю, когда с черного хода долетел нерешительный, слабый звоночек.
— Это-это-это… ко… ко… — взволновался отец, но мне было не до того, чтобы передразнивать его кудахтаньем, а мать, подхватив: «миссия», пошла открывать, с уверенной женственностью цокая каблуками.
Пока она открывала, я совершила один из самых позорных своих поступков, которого потом стыдилась много лет, а пожалуй, стыжусь и сейчас: плеснула в полоскательницу из чайника, схватила свою и материну чашки и стала мыть их в полоскательнице пальцами, тереть до фаянсового скрипа, ворочая с боку на бок, как обычно делала бабушка, — так что вошедшая комиссия застала меня за занятием относительной примерности, мытьем чайной посуды. Но мать не замедлила разоблачить меня:
— Вы можете воочию убедиться, девочки, в омерзительном двуличии этой особы. Посуду она не моет никогда, и свою маленькую комедию ломает исключительно ради вашего присутствия.
Комиссия, раздевшись, сгрудилась возле белой кафельной печки, а Пожар так даже прислонилась к ней, чернея на ее фоне, как длинный след копоти, оставленный своевольно выбившимся из дверцы языком МОЕГО.
Я молчала, оставив чашки и чувствуя, как горячие капли пота, сползая по лбу, холодеют на переносице. Молчали и девчонки, кажется не меньше меня робея и стыдясь. Мне вдруг пришло в голову, что они, лучшие, и я, худшая, оказались в этом деле примерно на равных. А если так, выходит, лучшее и худшее — не одно ли и то же? Вся разница между нами в том, что они вынуждены будут произвести обследование, а я — его претерпеть. Молчание делалось
затяжным, и мать приступила к организации действий.— Видите ли, девочки, — сказала она, — мне не хотелось бы отнимать у вас много времени, тем более в такой день. Поэтому, — она разделила комиссию рукой, — проведите, мама, Лору (мы давно с ней знакомы) и этих двух девочек… — Она указала на Румяшку и Дзотика…
— Изотова Валя, наша староста, и Румянцева Лена, — по-военному отчеканила Пожар.
— Стало быть, Лора, Лена и Валя пусть пройдут с ее бабушкой в спальню и осмотрят тот кошмар, который называется ее письменным столом. А тем временем остальные двое… — Она указала на Пожар и Таню Дрот.
— Дрот Таня и Пожарова Ира, комсорг класса, — столь же чеканно представила Пожар себя и Таню.
— А тем временем Ира и Таня поглядят, каковы ее постель и эти два ящика шкафа. В нижнем — ее грязное белье, в верхнем — так называемое чистое. Думаю, что проводить осмотр одновременно будет целесообразнее. А потом, если захотите, поменяетесь местами.
— Это-это-это полю… полю…
— Михаил Антонович хочет сказать: полюбуйтесь, — перевела мать, — что бывает, когда великовозрастная девица отказывается стирать, гладить, штопать свои собственные вещи и переводит близких в разряд прислуги, при этом беспрестанно хамя и даже давая волю рукам.
— И ногам, — добавила бабушка. Она вела Лорку, Дзотика и Румяшку к дверям спальни, на ходу оглядывая их безукоризненную форму, особенно Румяшкины батисты с жемчужными зубчиками, и преувеличенно восторгаясь: — Чистенькие какие, одетенькие, причесанненькие! Вот ведь у людей-то, Надежда, девочки бывают, одни мы уродом отоварились.
— Не переживайте, пожалуйста, не портите себе нервы, — с любезной развязностью бросила Пожар бабушке, проходя с Таней за матерью к моим «злачным» ящикам и лихо, с очередной порцией своего вечного юморка обнадежила: — На то нас сюда и прислали! Коротко — надставим, длинно — убавим!
Пожар явно понравилась матери.
— Бойкая девочка, — одобрительно заметила она и пояснила отцу: — Ира у них новенькая, а уже комсорг, стало быть, Орлянскую-то переизбрали, — показала она осведомленность в делах класса.
Бабушка увела свою тройку в спальню, и оттуда начали просачиваться чистюльские охи девчонок над моим письменным столом. У нас в столовой стояло молчание. Пожар и Таня вслед за матерью склонились над выдвинутыми ящиками. Мать вытаскивала то одну, то другую мою вещь и разворачивала перед ними во всем позоре.
Кончик тугой золотой Таниной косы, ниже ленты вялый и беспомощный, вдруг окунулся в ящик, соприкоснувшись с моим тряпьем. Таня поспешно, боязливо подхватила косу, перекинула ее на спину, точно боялась подцепить какую-нибудь гадость, заразиться. Эти брезгливо-отстраняющиеся движения я терпела в школе, но здесь ее жест показался мне невыносимым… Таня Дрот, моя давняя любовь, и без того презирающая меня, — над моими ящиками, в присутствии их всех, особенно отца, пригласившего на это-это-языке «полюбоваться»!
— Девочки, — вырвалось у меня.
Наверно, я не в силах была внутренне отказаться от мысли, что они все же одного со мной возраста, а значит, одной зависимости от школы и дома, одной стиснутости и вечной заподозренности, короче, что они с в о и; и слово это вырвалось именно со свойской и жалостной даже интонацией, потому как Пожар тут же торжествующе вскрикнула:
— А! Заговорила! Больному стало легче — перестал дышать!
— Вот что, девочки, — продолжила я после этого совсем иным, грубым тоном, — пойду-ка я отсюда. Вы уж без меня досматривайте мое бельишко, а у меня и поинтереснее дела найдутся!..