Лиловые люпины
Шрифт:
— Почему это «досматривайте», когда мы только начали смотреть? — удивленно всхохотнула Пожар. — Ну все у нее по-нерусски!
Но я не стала объяснять свое словоупотребление — пусть себе считает его диким и безграмотным, — оделась, опрометью скатилась по черной лестнице и, миновав кисловатый, нищенский какой-то запах древесной сырости от дворовых поленниц, а потом — дух отсырелого камня, всегда стоявший в темноватом туннеле подворотни, выскочила на улицу.
Дневные лужи уже подмерзали, и я неслась по ним, ломая ботинками лед. Это взламывание вечерних весенних луж я с малых лет любила и про себя гордилась, что таким образом освобождаю МОЮ и помогаю весне. Оно и сейчас успокаивало меня, с каждым новым хрустом отдаляя от дома, где сейчас на моем стыде и безвыходности сливались воедино они все и все они. То было временное и ненадежное (я отлично это понимала), но облегчение, избавление, и сейчас главным казалось оставить меж собой и домом как можно больше зданий, маленьких толп у газетных витрин, взломанных луж, истекших минут.
Лишь возле рынка я сообразила, что идти-то мне решительно некуда. К Кинне нельзя, «интересных дел»,
Узкий Большой принял меня в свою бесконечную и сумрачную, однообразно текущую реку, порой сгущавшуюся у все тех же газет с тем же утренним бюллетенем, или ручейками оттекавшую в двери магазинов и съестных забегаловок, которые взамен выплескивали на тротуар нарпитовские неопрятные запахи и скудный желтый электрический свет. Начинали, впрочем, загораться, перемигиваясь, лампочки магазинных названий, иногда смешных, если срабатывали не все буквы. «ЛОЧНАЯ» — вспыхивало вдруг, или «РИКОТАЖ», или «СТОЛОВА». Уличные репродукторы оказались включенными, как в праздничные дни; «тиу-ти» пронизывало Большой скорбными иголочками. С ужасом перед самой собой я вспомнила, что ведь с утра ни разу не задумалась как следует о товарище Сталине, не сумела проникнуться тем, что происходит, думала только о незначительном и эгоистичном — о себе, Юрке, Кинне, о том, чтобы спастись от чародейства Пожар или опередить комиссию. Правы мои, говоря, что меня, как горбатого, могила исправит! Я попыталась заставить себя подумать о товарище Сталине сейчас, на ходу, но и заставить не смогла, ничего не вышло, в голове крутились те же самые вздорные мысли, и я снова начала машинально подпевать репродукторному «тиу-ти» придуманными утром кощунственными словами, — хорошо хоть никто не слышал!
Я зашла в полуподвальный «Гастроном» на углу Большого и Введенской, самый известный в районе. Могучие приземистые столбы, подпиравшие его потолок, были выложены массой узких зеркал, дробивших в себе волшебно мерцающее красно-желтое изобилие винного отдела, его подсвеченных сзади пузатых и вытянутых бутылок, его роскошных подарочных корзин с белыми бумажными бантами, осенявшими уютные гнезда, где покоилось шампанское и крупные яблоки. Многократно отражалось в них и главное чудо «Гастронома»— помещенное над бутылочной стеной механическое табло, изображавшее картинку с папирос «Казбек»: черного всадника в развевающейся бурке, что несся куда-то на фоне голубых гор. Дивное скрытое устройство приводило его в движение, он действительно скакал, поминутно натягивая уздечку, вздергивая коня на дыбы и затем резко отпуская, так что передние конские копыта с силой ударялись в светящиеся камни горной тропы, разве только без топота.
Этот романтический автомат вздыбливался и опускался в течение целого дня, но мне-то хватило и двух минут на его созерцание.
Еще менее помогло сократить двухчасовой срок глазение в кондитерском отделе на гигантскую рекламную, но «совсем как настоящую» конфетищу «Петушок» (бывший «Шантеклер», переименованный во время борьбы с космополитизмом в 1948 году). Громадный конфетный муляж, точно поставленный стоймя катер, возвышался за спиной красивейшей продавщицы нашего района— с раскосыми китайскими глазами, коронованной изящной крахмальной зубчатой наколкой — и, казалось, затирал красотку, делал ее незаметнее. В углу рыбного отдела топырил несусветные клешни столь же огромный рак, опять-таки подавляя и обезличивая продавцов. На него я лишь мельком взглянула, не любя это чучело: оно чем-то напоминало мне красный скелет, наверно, натуралистической ребристой разборкой ножек на брюхе.
У выхода был всегда приманчивый для меня отдельчик соков. Там, в стеклянных конусах, опрокинутых узкими концами вниз, мутнел набитый мякотью сливовый, золотился прозрачный яблочный и, наконец, кроваво тяжелел вожделенный томатный. Стакан стоил рубль десять. Меж томатным конусом и никелированной вертящейся мойкой на мокром мраморе прилавка стояли бесплатные приложения к соку — солонка и перечница, и я, получив стакан, предельно наперчила, насолила сок и как можно медленнее вытянула, наслаждаясь его прохладно-едкой гущей среди толчеи, гомона и запахов магазина. Тем не менее, ахнув на сок треть своих сбережений, я и здесь не потратила больше двух минут: выйдя из «Гастронома», я увидела, что часы над рестораном «Приморский» показывают только начало пятого. Еще немного времени ушло на прощальное разглядывание наружного окошка отдела соков. В нем сидел большой плюшевый медвежонок-автомат с полным стаканом томатного сока в лапах. Внезапно медвежонка судорожно дергало, он закидывал голову, задирал лапы к пасти и решительно выливал в нее стакан. После этого в медвежьих глазах вспыхивали лампочки, и он, опустив лапы, с тупым удовлетворением пялился горящими зелеными глазами на прохожих, меж тем как в пустой стакан уже поступала по невидимым трубкам новая порция багряного сока, и все повторялось сначала. Медвежонок пил сок бесплатно и бесконечно.
Автоматы и муляжи вообще царили в магазинной рекламе тех лет. Непомерно увеличивая маленькое и движа неподвижное, они, наверное, были призваны потрясать восхищением простые умы, мой — во всяком случае, но только в младших классах; теперь мне быстро надоедала однообразная заведенность и неестественная огромность.
Я поползла вдоль окон следующих магазинов, уже не заходя в них, рассматривая
одни витрины. По витрине мясного, вымощенной красными коробочками бульонных кубиков, яро угнув голову, мчался матерый бык из папье-маше, выкрашенный под бронзу, — он точно грозился забодать розового поросенка, смиренно протягивавшего прохожим на подносе нежные ломти своей же ветчины. В окнах колбасного и молочного штабелями лежали узкие и темные, точно ружейные, стволы твердокопченых «Майкопских» колбас, выставляя в стекло ярко раскрашенные черно-белые свои срезы, а рядом, как ядра, круглились красные бутафорские головки сыров с вырезанными для пущей соблазнительности треугольными кусками желтой дырчатой сырной плоти. По своей врожденной порочности я не особенно жаловала как раз сам сыр, предпочитая съедать очистки, жесткие сырные корочки; любила я есть и снятую с колбасы кожицу, и домазывать хлебом шпротное масло прямо из жестянки, — короче, все, запрещаемое дома, все, «усеянное микробами» или покрытое ядовитыми красителями, мне нравилось. Потому меня и влекли куда больше, чем натуральные, папье-машовые вкусности витрин. Надписей попадалось в витринах немного: магазинные окна тех дней устраивались как бы только для детей или неграмотных, которых проще было обольстить наглядным великолепием красочной бутафории.Миновав булочную, соорудившую в своем окне целую деревенскую улицу с избушками из поддельных сухарей, плетнями из псевдосоломки и даже с лошадками и повозками якобы из батонов, бубликов и сушек, я не утерпела и зашла в парфюмерный магазинчик ТЭЖЭ. В нем меня сразу охватил смешанный и сгущенный, сладостный, жгучий, взрослый аромат. В стеклянных и картонных нагромождениях витрин меня всегда больше всего манили флаконы «Красной Москвы», исполненные в виде мутно-прозрачных кремлевских башен со всеми их кирпичиками, шпилями и зубцами. Запаха этих духов я не знала, прелесть заключалась в искусном уподоблении, в том, что они маленькие, а «совсем как настоящие». Знаком мне был лишь дешевенький резкий дух «Цветочных», которые уже начали употреблять некоторые избранницы 9-I. Но после сока у меня осталось рубль девяносто, а «Цветочные» стоили два пятьдесят. Казня себя за поспешную трату на сок, я удалилась, обнаружив, однако, что терпко-дамское благоухание магазинчика непонятно почему вдруг разбудило во мне ту самую разновидность МОЕГО, которую я несколько раз испытывала с Юркой, особенно вчера.
Опять же для сокращения времени я перебралась на другую сторону Большого, в огромный хозяйственный, клубившийся, как и ТЭЖЭ, плотной толпой. Близилось 8 Марта, и в промтоварных сейчас вовсю покупали подарки. Звенели под карандашиками продавщиц проверяемые на целость рюмки, чашки, сахарницы. Надо сказать, что я давно присмотрела тут в подарок матери и бабушке, «для дома», неплохие стопочки, всего по два рубля штука. Но их полагалось купить шесть, — стало быть, двенадцать рублей, и мне пришлось бы прикапливать к моему первоначальному капиталу, трешке, еще громадную сумму — девять рублей. Этого я бы никак не успела, да и не хотелось мне теперь что-либо дарить «для дома», поэтому в хозяйственном я не стала укорять себя за нетерпежку со стаканом томатного и, убедившись, что намеченных стопочек еще не расхватали, вышла. Напротив, у кинотеатра «Молния», где шел трофейный фильм «Робин Гуд», стрелки на висячих часах подходили к пяти. Уже легче, чуть больше часу. Значит, пока я просто старалась ухлопать время, оно словно замерло, но едва подумала о Юрке и о семье, припустило стремглав. Хитрая же это штука — время! И движется, и не движется, а тогда — не одно ли это и то же? Может, оно всегда бежит или вечно стоит на месте, какая разница? «Обо всем-то ты, зараза, думаешь, кроме самого главного — здоровья товарища Сталина! — попрекала я себя, ловя несмолкаемое уличное «тиу-ти» и пресекая свои попытки подпеть. — И в такой день ты ухитрилась устроить себе постыдный визит комиссии, чертов оковалок!..»
Комиссия, впрочем, уже ушла, наверное. Сейчас они все обсуждают всех их, сопоставляя со мною, и вырабатывают дальнейшие планы, чтобы ударить больней, неожиданней, унизительней, — как сегодня! Но «сегодня» постепенно уходило, на улице смеркалось. Если сперва мне хотелось как можно скорей отделиться от дома, как можно больше поставить между ним и собой времени и предметов, то теперь, в сумерках, после стакана сока, витрин, магазинных очарований и разочарований, передо мной все страшнее и неотвратимее начинал вырисовываться завтрашний день, когда комиссия будет отчитываться перед классом; и мне расхотелось глядеть на витрины и заходить в лавчонки. Но до свидания еще уйма времени, придется заставить себя его тратить…
С этими мыслями я приплелась к улице Ленина, прежней Широкой, и пересекла ее, действительно более широкую, чем остальные впадавшие в Большой улочки, ибо меж двух проезжих частей по всей ее длине тянулся большой скучный газон без всяких насаждений, с голой, уже впитавшей растаявший снег землей. Трамваи по Широкой в то время еще не ходили. За нею меня ждали два магазина, куда следовало заглянуть, галантерейный и канцтоварный. Галантерейный оказался тоже густо забит покупателями, приготовляющими восьмимартовские дары. Сквозь толпу, разглядывающую недорогие сумочки, маникюрные принадлежности и связки бигуди, я увидела в витрине распластанные пояски, о которых говорил Юрка в первую нашу встречу на углу Ораниенбаумской. В самом деле, они стоили по четыре пятьдесят, и среди черных, белых и кремовых лежал и красненький, именно такой, как надо, под стать моей шапочке и шарфику, весь как бы рябенький, в мел-кую-мелкую дырочку. Тут едкий гнев на самое себя, поднявшись снизу, ударил мне в голову. Это надо же так опростоволоситься! Выжрать в спешке стакан сока, буквально пропить на нем рубль десять, когда каких-нибудь дня три экономии, и поясок был бы мой! Рубль пятьдесят только и требовалось подкопить! Жадина, раззява, коровища ненасытная!.. Бабушкин лексикон так и звучал у меня внутри, огревая меня смачными шлепками. Проспала поясок, а ведь вскоре могла прийти в нем на свидание, растрогав Юрку исполнением его желаний!